- Где Ганс? - спросил Шмидт.
Ганс только что вернулся с вечерних занятий в школе и переодевался у себя в комнате.
На зов отца сошел вниз краснощекий белокурый мальчик лет двенадцати, не более, в широких панталонах и коротенькой узкой курточке, швы которой трескались под напором молодого развивающегося тела.
- Возьми шляпу и сведи этих господ к серому камню за березой, на том холмике. Понимаешь?
- Да, папа.
- Живо! - прибавил Шмидт вслед сыну.
- Хорошо, папа.
Шмидт пожелал гостям доброго пути, проводил их до калитки садика и повторил наставления сыну.
Ганс в них не нуждался. Он был серьезный мальчик, понимавший свое дело, и уже обещал сделать честь профессии, которая переходила в их роде от отца к сыну. Без лишних разговоров он повел за собой путешественников, причем его круглое лицо светилось важностью и сознанием собственного достоинства.
Оба друга следовали за ним на некотором расстоянии. Они вышли из деревни и продолжали идти несколько времени вдоль ручейка, через который приятели Давида переправлялись незадолго перед тем. Потом ручей повернул направо, и им пришлось идти по открытому болотистому месту, где не было и следа проложенной дороги. Мальчик не выказывал, однако, ни малейшего колебания и продолжал идти ровными шагами, слегка балансируя короткими толстыми руками и ни разу не оборачивая головы.
Солнце уже село, и пурпурный отблеск неба придавал красоту даже унылому пейзажу Восточной Пруссии. Безграничная равнина расстилалась по всем направлениям, но Андрей подметил уже издали соломенные крыши русской деревни, представляющие резкий контраст с просторными домиками, крытыми красною черепицею, на немецкой стороне. Не могло быть никакого сомнения. За этими кустами была Россия, печальная родина, так сильно манившая к себе Андрея. Через несколько минут он ступит на эту пропитанную слезами землю, для которой готов рисковать жизнью.
- Я очень жалею, милый Давид, - обратился он к своему спутнику, - что нам так мало пришлось побыть вместе. Мне бы хотелось еще о многом поговорить с тобой.
- Я приблизительно через месяц вернусь в Петербург. Ты не уедешь до тех пор, надеюсь?
- Нет, я едва успею осмотреться за это время. Ведь многoe изменилось там, вероятно. Но скажи, пожалуйста, многие из наших разделяют взгляды Зацепина?
- Нет, этого тебе бояться нечего. Он один из немногих чудаков этого рода. У остальных - другие фантазии, и Жорж - их пророк. Ты, конечно, читал его вещи?
- Читал.
- И тебе нравятся?
- Да, очень. Почему ты спрашиваешь?
- Я так и думал. А что касается меня, то, если бы мне предстоял выбор, я предпочел бы Зацепина.
- Недалеко бы ты с ним ушел, - заметил Андрей.
- Да. Он ничего не видит дальше злобы сегодняшнего дня, но он человек этого дня, и его дело то самое, что все мы делаем. Ясно, чего можно ждать от него, чего нельзя. Но ваш брат, русский, терпеть не может иметь дело с положительными, осязательными вещами, вам непременно нужна какая-нибудь фантастическая бессмыслица, чтобы морочить ею свою голову. Это у вас в крови, я полагаю.
- Не будь так строг к нам, - заметил Андрей, улыбаясь выходке своего приятеля. - Если даже вера Жоржа в Россию и в высокие добродетели наших крестьян и преувеличена, то что за беда? Разве ты не повторяешь того же самого относительно твоих излюбленных немецких рабочих вообще, и берлинских в частности?
- Это совершенно иное дело, - сказал Давид. - Это не вера, а предвидение будущего, основанное на твердых фактических данных.
- Тех же щей, да пожиже влей, - сказал Андрей. - Нельзя не идеализировать того, к чему сильно привязан. Со всей твоей философией ты ничуть не благоразумнее нас. Все дело в том, что у нас различные пристрастия. Мы сильно привязаны к нашему народу, а ты нет.
Давид не сразу ответил. Слова Андрея затронули в нем больное место.
- Да, я не привязан к вашему народу, - сказал он наконец медленным, грустным голосом. - Да и как бы я мог привязаться к нему? Мы, евреи, любим свой народ, это все, что у нас осталось на земле; по крайней мере, я люблю его глубоко и горячо. За что же мне любить ваших крестьян, когда они ненавидят мой народ и варварски поступают с мим? Завтра они, может быть, разгромят дом моего отца, честного рабочего, как они громили тысячи других работающих в поте лица евреев. Я могу жалеть ваших крестьян за их страдания, все равно как бы жалел абиссинских или малайских рабов или вообще всякое угнетенное существо, но они не близки моему сердцу, и я не могу разделять ваших мечтаний и нелепого преклонения перед народом. Что же касается так называемого общества высших классов - что, кроме презрения, могут внушить эти поголовные трусы? Нет, в вашей России нечем дорожить. Но я знаю революционеров и люблю их даже больше, чем мой собственный народ. Я присоединился к ним, люблю их, как братьев, и это единственная связь, соединяющая меня с вашей страной. Как только мы покончим с царским деспотизмом, я уеду навсегда и поселюсь где-нибудь в Германии.
- И ты полагаешь, - сказал Андрей нерешительным тоном, - что там будет лучше? Ты забываешь грубость немецкой толпы, да одной ли только толпы...
- Да, - ответил Давид с грустным выражением в своих больших красивых глазах, - мы, евреи, чужие среди всех наций. Но все-таки немецкие рабочие цивилизованны и прогрессируют также в нравственном отношении, и Германия единственная страна, где мы чувствуем себя не совсем чужими. - Он опустил голову и замолчал.
Андрей был глубоко взволнован горем своего друга. Он приблизился к нему и тихонько положил ему руку на плечо. Ему хотелось ободрить его. Он хотел сказать ему, что варварство русских крестьян происходит только от их невежества, что у них больший запас человечности и терпимости, чем у какой бы то ни было нации в мире, что, когда они будут хоть наполовину так образованны, как немцы, все средневековые предрассудки бесследно исчезнут у них.
Но Андрею помешал высказать все это краснощекий представитель конкурирующей расы, который в эту минуту подошел к ним со словами:
- Спокойной ночи!
- А, Ганс! - сказал Давид. - Ты уже идешь домой?
- Да. Мама будет беспокоиться. Я должен спешить.
Давид вынул из жилетного кармана несколько зильбергрошей для мальчика и, потрепав его по розовой щеке, отпустил домой.
- А как же с границей? Нам придется перебираться одним? - спросил Андрей.
- Граница? Мы уже перешли ее.
- Когда?
- Полчаса тому назад.
- Странно! Я никого не заметил, даже ни одного часового.
- Часовой, вероятно, зашел за тот холмик или в какое-нибудь другое место, откуда ни он не мог бы нас видеть, ни мы его.
- Как это мило с его стороны, - сказал Андрей улыбаясь.
- Это обычный прием, - ответил Давид. - Никто не может быть в претензии на часового за то, что в известный момент от стоит в известном пункте своего района. А за пару грошей, если он только уверен, что его не выдадут, он всегда готов постоять подольше там, где его попросят.
- А если бы мы опоздали и он заметил бы нас, выйдя из своей засады?
- Он бы повернулся и побежал назад к прежнему месту, нет и все... Но нам нельзя терять времени. Пройдем прямо в деревню, чтоб нас не заметили жандармы: мы ведь уже в царских владениях.
В доме Фомы Андрей с радостью увидел свой чемодан, доставленный уже аккуратным немцем. Они пришли на станцию как раз за пять минут перед тем, как, пыхтя и грохоча, и нее вкатил заграничный поезд. Это был курьерский поезд, что тоже было с руки: с пассажирами курьерского поезда обходятся всегда с большим почтением, чем с простыми смертными, ездящими в почтовых поездах.
Андрей выбрал купе, в котором был один только молодой человек, спавший в углу, укутавши пледом свою белокурую голову. Жандарм, ходивший взад и вперед по платформе, вежливо помог ему втащить чемодан. Андрей пожал еще раз руку Давиду, поезд тронулся, и Андрей почувствовал себя окончательно в России.
Глава V
ДВА ДРУГА
Быстро вперед мчится черная змея с раскаленными глазами, то извиваясь и распуская свой длинный, сияющий хвост, то влетая, как стрела, в темный туннель, пыхтя и завывая в своей борьбе с пространством. Но еще быстрее красноокой змеи несутся мысли путешественника, стремящегося навстречу своей судьбе.
После целого дня волнений Андрей очутился наедине с собою и задумался о предстоявшей ему роли в деле, ему хорошо знакомом много лет тому назад, но теперь для него совершенно новом. Утренняя встреча с русскими и несвязный, шумный спор оставили на нем след. Эти люди привезли с собой струю русского воздуха, и Андрей почуял в нем нечто новое, смутившее его. Он почувствовал, что к революционному движению примешалось какое-то побочное течение, несколько узкое и исключительное, но сильное и неудержимое. Станет ли он содействовать союзу этого движения с более умеренными, но зато и более многочисленными элементами общества? Или же придется поплыть по новому течению, чтобы не лишиться возможности действовать немедленно и энергично? Это выяснится только на месте.