— Заканчивать будем? — негромко предложил один из кладбищенских стариков.
— Обожди, — властно сказал Смирнов. Был он в форме, при многочисленных наградах, и поэтому стал здесь главным. Он подошел к гробу, глянул на усохшее мертвое лицо. — Мы осиротели. Осиротел Алька, осиротела Лариса, которой сегодня нет с нами, осиротела Алевтина Евгеньевна. Осиротел и я, его крестник, его приемыш. Осиротели мы все потому, что всем нам он был отцом. Отцом, настоящим отцом своим детям, своей жене, чужому пацану со двора — всем. Я помню все, что вы говорили мне, Палыч. Я помню все и постараюсь быть таким, каким вы хотели меня видеть. Прощайте, Иван Павлович.
Алевтина Евгеньевна икающе рыдала. Алик нежно гладил ее по спине. Виллен Приоров шагнул вперед, скрипнул зубами и начал:
— Ушел из жизни замечательный человек, ушел преждевременно, до срока, отпущенного ему природой, ушел, не успев сделать того, что мог, а мог он многое, ушел, унеся с собой горечь несправедливых обид и бесчестных наветов. Когда же постигнет кара тех, кто на много лет укоротил его жизнь? Над этой могилой клянусь преследовать, разоблачать, уничтожать оборотней, вурдалаков, палачей, изломавших нашу жизнь!
Грустный немолодой гражданин усмехнулся в ответ на Вилленовы слова и, опираясь на палку, хромая, подошел к гробу.
— Жизнь ты прожил настоящую, Ваня. Мы гордимся тобой, твоими делами, твоими мечтами, твоими наследниками. Я не говорю тебе: прощай. Если есть какой-нибудь тот свет, то скоро свидимся. До свиданья, Ваня.
Смирнов кивнул кладбищенским старикам. Вонзились в голову удары молотка. Господи, кто это придумал — заколачивать гроб гвоздями?
На веревках спустили гроб в могилу. Алевтина Евгеньевна наклонилась и бросила на гроб первую горсть земли. Бросила и отошла от гроба, чтобы не видеть дальнейшее! Бросили по горсти и все остальные. Что горсть? Замахали лопатами старики. Опять рявкнул оркестр.
К могиле, опираясь на изящную трость, тихо приблизился высокий поджарый седой человек. На взгляд не советский даже гражданин — залетная чужеземная птица: светло-коричневый костюм, бежевая с короткими полями жестко, по-американски замятая шляпа, до остолбенения непривычный галстук-бабочка и черно-красный креп на рукаве. Человек снял шляпу, он понял, что уже все закончилось, увидел Алевтину Евгеньевну и подошел к ней.
— Здравствуй, Аля, — сказал человек и, взяв ее руку обеими руками, поцеловал. — Так и не удалось увидеть Ивана живым. Опоздал. Не по своей вине опоздал. Прости.
Алевтина Евгеньевна не понимала сначала ничего, потом поняла и поняла так много, что заговорила бессвязно:
— Ника, Ника! Ты разве живой? Да что я говорю: живой, живой. Счастье-то какое! А Ваня умер. Не дождался тебя. — И заплакала, опять заплакала.
— Утешить тебя нечем, Аля. Ивана нет, и это невосполнимо. Но надо жить.
— Тебя совсем освободили? — осторожно спросила Алевтина Евгеньевна.
— Выпустили по подписке. Буду добиваться полного оправдания. — Продолжить человек не смог: налетел Алик, сграбастал его, приподнял, закружил, совсем забыв, где они находятся. Поставил на землю, полюбовался и поздоровался:
— Дядя Ника, здравствуй!
— Алик? — боясь ошибиться, узнал человек. — Господи, как вымахал.
Подошел Смирнов, пожал человеку руку.
— Здравствуйте, Никифор Прокофьевич!
— Спасибо тебе, Александр.
— За что?
— За то, что войну выиграл. За то, что дрался с фашистами вместо меня.
— Все дрались.
— А я не дрался. — Никифор Прокофьевич взял Алевтину Евгеньевну под руку, и они подошли к холмику, на который наводили последний глянец старички: лопатами придали могилке геометрическую правильность, воткнули в рыхлую землю палку с фотографией под стеклом.
Хваткие заводские представители умело ставили ограду.
Все. Уложили венки, расправили ленты с торжественными надписями, музыканты сыграли в последний раз.
— Всех прошу к нам помянуть Ивана, — пригласила Алевтина Евгеньевна.
Лабухи равнодушно вытряхивали слюни из медных мундштуков — приглашение к ним не относилось. Остальные цепочкой потянулись с кладбища.
На кладбище казалось, что народу мало, а в квартире набилось столько, что молодым сидеть было негде. Алевтина Евгеньевна, Никифор Прокофьевич и немолодые приятели Спиридонова-старшего тотчас организовали свою компанию, представители завода составили свою, соседи со старого двора — свою. Молодые выпили по первой, и Смирнов тихо приказал:
— Смываемся ребята. Не будем мешать старикам, помянем Палыча отдельно.
— Ко мне? — спросил Лешка.
— Нам бы просто вчетвером посидеть. Одним. А у меня, как на грех, мать с рейса.
— Ко мне пойдем, — решил Виллен.
Саня предупредил Алика, и они незаметно исчезли.
— Только у меня в дому ни хрена нет, — предупредил на улице Виллен.
— Купим, — успокоил его Александр. — Все купим. Я вчера зарплату получил.
— Ты не зарплату получил, а жалованье, — поправил его Владлен Греков. — А зарплату получаю я. И тоже вчера получил. Тронулись, бойцы?
Зашли в гастроном у метро «Сокол», отоварились под завязку и пошли в Шебашевский, в маленький уютный бревенчатый дом с заросшим палисадником. Смирнов оглядел внутреннее помещение и оценил с военно-милицейской безапелляционностью:
— Бардак у тебя, Виля.
— Один живу.
— Бабу заводи.
— Завел. Но только я к ней хожу. Так удобнее. Да и сеструха скоро вернется.
— Где у тебя веник?
— Был где-то. Да только она и без стерильной чистоты вполне употребляется.
— Хватит языком трепать! Леша, селедку почисть, банки открой, картошки навари! Володя, на стол накрывай, а ты, Виля, им покажи, где что лежит.
Смирнов снял кителек и принялся за уборку. Старательно мел пол, тряпкой собирая пыль, расставляя по полкам разбросанные книги. На одной из полок стоял фотопортрет, угол которого был перехвачен черной лентой.
— Кто это? — спросил Смирнов.
— Отец, — ответил Виллен.
— Там умер? Давно?
— Не знаю.
— Не знаешь, когда, или не знаешь, умер ли? — со следовательской дотошностью поинтересовался Смирнов.
— Оттуда живыми не возвращаются.
— Может, рано еще отца отпевать?
— Его, Саня, в тридцать седьмом взяли.
— Ты запрос в органы делал?
— Мать до своей смерти каждый год делала. Ни ответа, ни привета.
— А ты сейчас сделай.
— Какая разница — сейчас или тогда?
— Все же попробуй.
— Попробую, — сказал Виллен и стал резать хлеб.
Уселись, когда сварилась картошка в мундире. Рюмок не было, вместо них — стакан граненый, стакан гладкий, чашка, кружка. Но разномастность посуды не явилась препятствием для майора Смирнова, с военных лет он с точностью до грамма разливал на щелк. Налил всем, оглядел всех, невысоко поднял кружку:
— Помянем Ивана Павловича.
По иудейской неосведомленности Лешка полез чокаться. Смирнов тут же его осадил:
— Не чокаться, «Дитя Джойнт».
Выпили, выдержали паузу. После паузы Лешка позволил себе обидеться:
— Без антисемитских штучек не можешь? А еще милиционер!
— Я не милиционер, а майор милиции. И не говори глупостей.
Ни к селу, ни к городу Виллен наизусть прочел стишок:
— Во-во! — обрадовался Лешка. — Все вы такие!
— Леша, прекрати, — потребовал комсомольский работник Владлен.
— А что они?
— А они — ничего, — успокоил Лешу Виллен. — Сдавай по второй, Саня.
Саня сдал. Виллен подумал, покачал водку в стакане и предложил:
— За Альку, за Алевтину Евгеньевну, за Ларису, чтобы без Ивана Павловича жилось им так, как положено семье такого человека.
— Теперь чокайся, «ошибка Коминформа», — разрешил Лешке ехидный Смирнов. Чокнулись, выпили и Лешка сказал, отдышавшись:
— Называешься ты не майор милиции, а несусветная балда.