Однажды, во время работы в Доме печати, он показал свое ораторское мастерство: попросил задать ему тему и блестяще развил ее сначала с одной стороны, а потом, так же блестяще, с противоположной.
Голосу Павла Николаевича был звучный, низкий, красивого бархатного тембра. Он рассказывал, посмеиваясь, что за ним гонялся певец, уговаривая его учится пению[545].
О музыке при мне он высказался только один раз, сказав, что сильнее всего на него действовала гармошка.
Не чужд он был и легкой шутке: как-то уже весной вошел в комнату, в которой мы писали наши холсты, в надвинутой до бровей кепке и вдруг внезапно сорвал ее с головы. Эффект был поразительный: он обрился, голова была совсем голубая над черными бровями и смеющимися, сверкающими глазами.
Или раз, когда смотрел, как мы расписали цилиндр для спектакля, надел его и сказал: «Я рожден для цилиндра». Действительно, цилиндр ему очень шел. Хлебников очень метко нарисовал его портрет, когда написал: «Я смотрел в его вишневые глаза и бледные скулы»[546]. А зрение у Павла Николаевича было такое мощное, что мог смотреть, не мигая, на солнце; когда же оно стало ослабевать — сопротивлялся, очки не носил, вглядывался, прищуриваясь, в рисунок.
Помню серый осенний день. В вестибюле Дома печати, где были расставлены наши холсты, мы трудились упорно над рисунком. К живописи еще никто не приступил. В вестибюле появилась белокурая девушка с косичками, она с любопытством осматривалась кругом, потом влезла на леса к кому-то из товарищей, рассматривая рисунок; Павел Николаевич подошел узнать — кто она. Через минуту она уже декламировала свои стихи о пушистом снеге и розовом лице. Лицо у нее самой тоже было розовое. Павел Николаевич улыбаясь слушал одобрительно и снисходительно, как слушают маленьких детей. Это была Ольга Берггольц[547].
Признаться, ни она, ни стихи мне не понравились, и было странно, почему Павел Николаевич, всегда такой требовательный, ее слушает?
Однажды он очень ядовито высказался о стихах М. Кузмина, что смысл всех его стихов заключается в том, что «вот идут 12 мальчиков и у всех у них зады что надо»[548]…
Работа в Доме печати была для нас академией. Мы были охвачены энтузиазмом и верой в правильность и единственность нашего пути. Павел Николаевич убеждал нас верить только ему и никому больше и все время был с нами, не давая нам сбиваться и «впадать в срыв». Для поощрения Павел Николаевич часто похваливал учеников, и у нас стала ходить ядовитая поговорка: «Не похвалишь, не поспеешь к сроку».
Мы были убеждены, что делаем важное дело. Вот примеры, насколько сильно мы были увлечены нашей работой: у Порет случилось несчастье — умер муж, А. М. Паппе[549], но она, почти не пропуская, приходила и упорно писала картину, хотя на палитру то и дело капали слезы. Я была слабого здоровья, у меня находили начало туберкулеза. До работы в Доме печати врач предписывал мне меньше работать, больше гулять и лежать днем. В Доме печати я с девяти утра до часа ночи работала в душной комнате, по улице шла только домой и из дома, днем не спала, ночью спала как убитая и к весне оказалась совершенно здорова.
Скульптор Рабинович[550] был болен туберкулезом серьезнее, чем я, у него часто бывало кровохарканье, но он не обращал на это внимания и работал усердно.
Я уже писала, что интересовалась музыкой, вдруг появились афиши о том, что приезжает Сергей Прокофьев: он тогда еще был эмигрант[551]. Мы с Порет не утерпели и взяли билеты на его концерт. Как странно нам было уходить из Дома печати в филармонию. Несмотря на замечательную игру Прокофьева, все нам казалось чужим, ненужным и непонятным. После концерта мы скорей бежали обратно, чтобы хоть немного еще поработать.
Очень симпатичный и тихий был ученик по фамилии Шванг[552]. Он стоял в стороне от всех других учеников, любил беседовать наедине с Филоновым на философские темы[553]. Работа его на выставке в Доме печати была, пожалуй, самая лучшая, она имела отпечаток духовной чистоты, была более самостоятельна, свежа и чиста по цвету. На ней был изображен фруктовый сад и человек с разведенными в сторону руками, так что злобствующие завистники шептали, что это распятие[554]. После открытия выставки одна высокообразованная начетчица Нина Васильевна Александровская[555], посетившая нашу выставку, особенно заинтересовалась работой Шванга, познакомилась с ним и подружилась. Она жила где-то на Фонтанке и часто Шванг шел ее провожать. Павлу Николаевичу не очень нравилась эта дружба, он говорил со злой иронией: «Пришла эта — вдоль да по речке, никто замуж не берет». Эта дружба кончилась трагически. Нина Васильевна была одной из пострадавших во время культа личности. О судьбе Шванга я ничего не знаю[556].
547
В сезон 1926–1927 О. Ф. Берггольц, тогда еще школьница, занималась в молодежном литературном объединении «Смена» при одноименной ленинградской комсомольской газете. Позднее в очерке «Продолжение жизни» она описала свои впечатления от интерьеров Шуваловского дворца: «„Смена“ перебралась в Дом печати на Фонтанке, где формалистически настроенные молодые художники под руководством Филонова изукрасили зрительный зал такими картинами и скульптурами, что в зале было страшновато находиться. Но именно в этом зале мы слушали, как Владимир Маяковский читал свое „Хорошо“».
548
549
550
551
552
553
Одна из таких бесед, состоявшаяся 1 апреля 1932 года перед отъездом И. А. Шванга в Батуми, воспроизведена П. Н. Филоновым в «Дневниках» (запись от 25 июня 1932 года): «Я с первых же слов разговора спросил его, являются ли его религиозные убеждения причиной разрыва с нами? Он ответил, что действительно теперь уверен, что Бог существует, а религия дает ему все, а наука бессильна в сравнении с нею. Он сказал, что видел Бога и снова может увидеть его». <…> На мои слова — если дальше идти по той дороге, на которую он стал, непременно будешь в контакте с белогвардейцами <…> он ответил следующее: «Вовсе не обязательно, что мистик непременно белогвардеец. Ваши работы потому так и дороги мне, что я вижу в них мистический момент, а вы не белогвардеец». На это я возразил: «Такой сволочи в моих работах нет и не будет — мы выводим мистику и мистиков из искусства, где они так сильны, особенно в педагогике, что до сих пор водят партию за нос». Уходя, он сказал: «Вы мне очень, очень дороги». См.:
554
Существует гипотеза, будто картина И. А. Шванга «Плодовый сад» была послана художником А. Матиссу в 1936 году. Подробнее см.:
555
П. Н. Филонов предполагал, что Н. В. Александровская стала причиной ухода И. А. Шванга из коллектива МАИ: «Я опять прямо спросил его, не является ли та женщина из Психо-Технического института, приходившая в Дом печати, причиною того, что он порвал со мною, с моею идеологией, уничтожил все свои работы, сделанные за его бытие с нами, и стал религиозным?
Он уклончиво, но коротко ответил, что женщина не может иметь на него влияния». См.:
556
В конце 1920-х годов И. А. Шванг служил в Музее города в Ленинграде, но уже в первой половине 1930-х начал ездить в геологические экспедиции. Был арестован в Батуми, предположительно, за попытку перейти границу. Последние сведения о нем в дневниках Филонова датируются 5 сентября 1932 года: «…Шванг прислал своей матери письмо из батумской тюрьмы. Обращаются с ним хорошо, компанией доволен — народ интересный. Он просит выслать ему красок, кистей и бумаги. Обращаться плохо с ним не за что. Если бы не религия — его бы можно было поставить заведовать продовольствием Ленинграда». См.: