Юрий Алексеевич Гастев
Судьба «Нищих сибаритов»
«О, связь времен, не терпишь ты подделки,
И где б ни встал еще хоть пятый Рим —
Он сгинет, мир не обративши вспять.
С историей недолговечны сделки:
Лишь в подлинности наша благодать.
Для каждого — свой град Иерусалим.»
Часть 1
Начав вести повествование в третьем лице, рассказчик вскоре убедился, что первоначально избранное им амплуа последовательно беспристрастного и объективного летописца не по зубам ему, да и не по нраву. Но свобода формы, предоставленная таким «отчуждением» автора от своих персонажей, сколь бы внешним, номинальным оно ни было, оказалась чрезвычайно удобной для как бы случайно сложившегося по ходу письма жанра, который можно было бы охарактеризовать как «опыт авторизованной летописи»: стремясь к максимально точному следованию фактам (в частности, сохранены все запомнившиеся имена), автор волен в их отборе, и трактовке, и оценке, не говоря уже о тоне и стилистике разных частей рассказа. Полную ответственность за написанное несет Ю.A. Гастев, в той или иной мере согласовавший части текста с многими упомянутыми в нем лицами, но сознательно отказавшийся считать такое согласование непременным условием публикации.
27 февраля 1946 г. Судебная коллегия Московского городского суда под председательством председателя Мосгорсуда Васнева[1] закончила трехдневное слушание уголовного дела по обвинению Николая Николаевича Вильямса, Леопольда Александровича Медведского, Юрия Сергеевича Цизина и Льва Михайловича Малкина по ст. 58, п. 10, ч. 2, 58, п. 11, 74, ч. 2 и 162, п. Г, и Юрия Алексеевича Гастева по ст. 58, п. 10, ч. 2 и 58, п. 11 УК РСФСР. В качестве государственного обвинителя выступал государственный советник юстиции 2 класса Дарон{1}, обвиняемых защищали члены Московской коллегии адвокатов: Вильямса и Гастева — Г.А. Корякин, Медведского — Ковельман, Малкина — Альтшуллер, Цизин не запомнил фамилию защищавшей его женщины-адвоката.
Суд был закрытым, но на оглашение приговора впустили публику, по тем временам довольно многочисленную — во всяком случае, память подсудимых сохранила ощущение «полного зала», что, впрочем, немудрено, если вспомнить размеры помещений в здании Мосгорсуда на Каланчевской улице. Так или иначе, в сознании подсудимых, и без того возбужденных необычностью трехдневной процедуры (при всей своей гнусной будничности все же по-своему торжественной и безусловно театральной) и встречей друг с другом, очевидная трагичность этих минут была временно заслонена дополнительной нервной встряской: впервые за несколько месяцев они увидели несколько десятков знакомых и дорогих им лиц — родных и друзей по Московскому университету и Химико-технологическому институту имени Менделеева. К тому же, эти пятеро как-никак оказались в центре внимания — к такому искусу не вполне безразличны порой и более взрослые люди, а тут никому не было еще и двадцати лет (двоим было вовсе по семнадцать)…
Разумеется, справедливые судьи[2] позаботились, чтобы каждому хватило времени на осознание происшедшего: Вильямс и Медведский получили по 7 лет лагерей + 3 года поражения в правах, Цизин — 6 + 2 «по рогам», Малкин и Гастев — по 5 + 2. Стоит, правда, заметить, что в те «ревущие сороковые» годы такие «срока» воспринимались как весьма умеренные на фоне «червонцев» и «четвертаков» «изменников родины» 45-го года. Время «повторников» (49-й) и «сионистских шпионов» (52–53) еще не наступило, да и большинство «бытовиков» тех лет имело лет по 8-10. Похоже, что героям этого повествования не на шутку повезло: они оказались едва ли не первыми, кого судил не военный трибунал войск НКВД Московского военного округа, куда, в согласии с практикой того времени и формулировкой ч. 2 ст. 58–10 («те же преступления, совершенные в военное время»), было первоначально направлено лубянскими следователями их дело, а обычный, «гражданский» суд с давно уже никем не виданной роскошью — адвокатами. Защита, правда, осуществлялась ими несколько своеобразно (см. ниже), а в формулировке относительно мягкого приговора прозвучала внешне кровожадная фраза (по-видимому, лишь для непривычных ушей, а на самом деле вполне ритуальная): что-то вроде «учитывая возраст подсудимых, их первую судимость, признание ими своей вины, а также тяжелую болезнь Малкина и Гастева, суд счел возможным не применять к подсудимым высшей меры наказания». Но как бы там ни было — далеко не «на полную катушку».
Более того. Хотя Верховный суд РСФСР 13 марта 1946 г. утвердил приговор, Верховный Суд СССР своим определением от 10 июля 1946 г. снял из обвинения статью 58–11 («антисоветская организация или группа») и снизил приговор Вильямсу и Медведскому до 5 лет лагерей плюс 2 года поражения в правах[3], а Цизину, Малкину и Гастеву — до 4 лет (без «поражения»[4]). Иными словами, большей части подсудимых в конце концов был вынесен минимальный приговор, не влекущий автоматически немедленного освобождения; дело в том, что по Указу об амнистии от 7 июля 1945 г. подлежали освобождению все осужденные на срок не выше 3 лет, независимо от статьи, а описываемое дело формально началось как раз в ночь с 6 на 7 июля 1945 г., когда были арестованы Малкин и Вильямс. Но рассчитывать на такое милосердие в то счастливое время не мог, конечно, никакой антисоветчик, будь он не только внук творцов травопольной системы земледелия Костычева-Докучаева-Вильямса, а и всеми своими тремя знаменитыми дедами одновременно.[5] Кстати, согласно тому же Указу — четверо подсудимых были немедленно после оглашения приговора (а быть может, это было предусмотрено и в формулировке самого приговора) «амнистированы» по «уголовным» статьям 74 и 162, так что сидеть им потом пришлось уже только за чистую политику… Но именно с этой «отпавшей» по Указу «уголовщины» все и началось… Утром 22 февраля 1945 г. в комнату на Неглинной (бывший номер Сандуновских бань), где жил в то время Ю. Гастев с матерью[6], явился некий молодой субъект, объявивший, что Гастева срочно вызывает к себе «генерал-майор Голубев». Странная манера выражаться (декан мехмата МГУ профессор В.В. Голубев, преподававший одновременно в Военно-воздушной академии, действительно имел генеральский чин и даже часто ходил в форме, но никто этого суховатого, но безусловно интеллигентного человека не называл в университете «генералом») и, как бы это лучше сказать, нетипичная для друзей сына холуйская внешность посланца встревожили С.А. Гастеву; она тут же позвонила (из автомата — в банных номерах телефонов не было даже до революции) приятелю сына, у которого тот ночевал, и сказала, что приходил «какой-то парень», вызвавший Гастева к декану факультета… В.В. Голубева, как оказалось, в этот день вообще не было на факультете. Впрочем, через несколько минут все разъяснилось: смертельно бледная зам. декана Е.Д. Краснобаева разыскала Гастева в коридоре и попросила еще раз зайти в деканат. Там его ожидал утренний посланец (действительно, весьма непрезентабельного вида), предложивший Гастеву «пройти и побеседовать». «Пройти» пришлось на знаменитую Большую Лубянку (с заходом для получения уже готового пропуска на чуть менее знаменитый Кузнецкий), о чем Гастев все же ухитрился предупредить стоявших в мехматском коридоре друзей…
Чтобы понять, что чувствовал и о чем думал семнадцатилетний мальчик в течение недолгой прогулки через Моховую, Охотный ряд, Театральную площадь, Петровку и Кузнецкий мост в Дом, чья пасть поглотила (за одним печальным исключением) всех членов его семьи, надо, видимо, побывать в его шкуре. Посланец, как водится[7], исчез навсегда. После долгого ожидания (непременный элемент такого рода спектаклей, действующий, при всей банальности замысла, безотказно) произошла «беседа» (как выразились бы теперешние все знающие законники, беспротокольный допрос), которую вели некто безымянный в полувоенной форме (без погон) и некто, назвавшийся Галкиным и демонстрировавший свою необыкновенную для наивного щенка (каковым, конечно, был тогда Гастев, даром, что много успел пережить и передумать и много о себе мнил) осведомленность: «Грабарь ведь большой любитель Достоевского, не правда ли?», «А Малкин все еще пишет стихи? А вы?», «Израиль Моисеевич[8]-то как интересно нормальную форму Жордана ввел!» и тому подобные штучки… Через пару недель Гастева вызвали «в отдел кадров» МГУ, где из стены (т. е. попросту из соседней комнаты — но попробуй сразу заметить) эффектно появился тот же «Галкин», а еще немного спустя тот же персонаж был замечен выходящим из кабинета секретаря партбюро мехмата Рахматуллина, так что поразительная осведомленность и обилие «интеллигентных штрихов» в его речи объяснялись достаточно банально. И все же надо признать: впечатляет. Действует.
3
Введенного впоследствии деления на «режимы» в то патриархальное время, как видно, не было, так что говорилось просто об «ИТЛ» (исправительно-трудовых лагерях) или «лишении свободы».
4
Неудивительно, что юные правонарушители, так и не уразумевшие толком, какими именно правами пользовались они по бухаринской («сталинской») конституции, не в состоянии были оценить тогда этого последнего пункта смягчения; интереснее, что им, к тому времени уже слегка нюхнувшим лагеря, не хватило тогда воображения, чтобы оценить само снижение срока ― когда еще, мол, оно будет!
5
Мать Н. Вильямса Валентина Георгиевна Вильямс, невестка прославленного академика-травопольщика, была главной, если не единственной, движущей силой этого пересмотра дела.
6
Софья Абрамовна Гастева после лагеря (подробнее см. ниже) жила тогда официально (т. е. была прописана) в г. Павлово-Посаде.
7
Вспомните, например (если сами не сдавали этот зачет), сцену ареста Володина в «Круге первом».