После присяги казачий начальник, жалкий и убогий прапорщик, но тем не менее злой и вредный, собрал казачий сход, на котором и сказал какую-то речь «патриотического» характера, направленную против нас — политических ссыльных. Какая его муха укусила — не знаю, вероятно, несчастный прапорщик просто хотел выслужиться перед начальством и нашел, что это подходящий случай. Не знаю. Факт тот, что сход постановил не держать на квартирах политических ссыльных — цареубийц, о чем им и объявить, при этом поставить их в известность, что кто из них после назначенного часа останется еще в казачьем доме на квартире, тот будет силою из нее «выброшен вместе с барахлом». Нам это было сообщено через квартирохозяев.
В пояснение следует сказать, что казаки в Сургуте составляли девять десятых, если не больше, всего городского населения. Помнится, было три крестьянских да домов двадцать мещанских, остальные — все казаки. Таким образом, запрещение казакам держать у себя на квартире политических ссыльных могло, при известных условиях, поставить последних в очень трудное положение.
В данном же случае этого не было, и казачье постановление могло рассматриваться исключительно как политическая демонстрация, направленная против нас, но для нас почти безвредная. Из пяти политических ссыльных — В. Я. Мрочковского, Н. Я. Фалина, Л. А. Иванова, Д. Д. Лейвина и меня — только двое жили в казачьем доме — Иванов и Лейвин; Мрочковский жил в доме крестьянина, Фалин и я — у мещан. Иванов и Лейвин жили вместе в одной квартире. Таким образом, непосредственно постановление схода задевало лишь двоих из нас, которые, конечно, в случае надобности могли бы куда-нибудь перебраться; совсем иное, если рассматривать вопрос с принципиальной точки зрения: мы не могли допускать проведения казачьего постановления в жизнь.
Обсудив между собою, мы решили, что подчиняться какому-то казачьему сходу не будем, о чем сказали квартирохозяевам: никакого-де казачьего схода мы не знаем, а если казаки считают себя вправе делать относительно нас какие-либо постановления, то пусть со своими постановлениями обращаются к тому самому правительству, которое нас прислало в Сургут, — оно, очевидно, знало, что делало, — с квартир уходить не будем. Нам еще раз было передано:
— Если не уйдете добром, в воскресенье в двенадцать часов будем выбрасывать ваши вещи!
— Ладно, посмотрим!
Как курьез, может быть, нелишне упомянуть пана Овсяны, поляка, сосланного по польским национальным делам. В 1849 г. он был сослан в Забайкалье, едва ли не в каторгу; затем амнистирован и возвратился в Царство Польское. Около 1878–9 г. в Варшаве была раскрыта попытка национально-революционной организации, ставившей себе целью независимость Польши. Было, по словам Овсяны, образовано нечто вроде тайного правительства, в котором пану Овсяны принадлежало положение «варшавского воеводы». Дело окончилось административным порядком, в Сибирь было сослано человек восемь, в том числе и Овсяны, Из других я припоминаю одного лишь А. Шиманского, сосланного в Якутию, не лишенного дарования беллетриста, кончившего, однако, весьма печально (впоследствии был разоблачен как осведомитель).
Когда стало известно, что казачьим сходом поставлен приговор относительно политических ссыльных, пан Овсяны решил отмежеваться от нас и забегал к разным властям — к исправнику, жандармам, казачьему офицеру — и всем разъяснял, что он, пан Овсяны, не имеет ничего общего с нами: мы — государственные преступники, идущие против своего царя и правительства, а он — политический преступник, добивающийся независимости своей родины, и только, с царем политические борьбы не ведут. Поэтому казачье постановление может относиться только к нам, государственным, а не к нему, политическому, хотя он живет в казачьем доме. Сургутяне, слушая эти «тонкие дипломатические рассуждения», только посмеивались, мы же прекратили с Овсяны сношения уже без всякой «дипломатии». Других результатов для почтенного пана этот эпизод не имел.