– Уже нет, чадо моё, – слетело с его печально улыбнувшихся уст. – Уже нет. Не должны родители переживать своих детей.
Из-под пухового одеяла медленно, устало выбралась рука Свободы, легла на ещё сильные, узловатые пальцы князя с длинными и желтоватыми, загнутыми ногтями.
– Живи, батюшка… Ты должен. Есть у тебя ещё дела. Как же твоя земля будет без тебя?
Ворон заботливо спрятал руку дочери под одеяло и укрыл её поплотнее: пронизывающая стынь разлилась в коварном весеннем воздухе, и седым паром вырвалось из ноздрей его дыхание.
– Не думай обо мне, дитя. Пусть это тебя не заботит. Отрешись от земных тревог и засыпай, милая. Спи сладко.
С этими словами князь надолго прильнул губами ко лбу Свободы. Его глаза закрылись, а руки оградительно обняли дочь. Неизменный плащ распластался чёрным оперением, и со стороны казалось, будто это и в самом деле огромная птица обняла Свободу крыльями. Смилина не смела вторгнуться в это единение, в это возвышенное до трепетной боли прощание, прекрасное, горькое и завораживающее. Вся земля застыла в тишине, замер сад, не роняя ни одного лепестка, а белые вершины торжественно возвышались почётным караулом.
– Ладушка, – донеслось вдруг до слуха оружейницы. – Подойди ко мне…
Свобода звала Смилину, а у той ноги словно приросли к земле. Задавив рык своего зверя – боли, она и на горле чувствовала удушающую железную хватку. Бесслёзная, звенящая, стальная тишина всаженным клинком застряла под сердцем.
– Лада… Смилинушка…
Ноги точно примёрзли, и отодрать их удалось с трудом. Склонившись над супругой, оружейница впитывала черты сияющего, просветлённо-прекрасного лица, высекая их на своём сердце.
– Ближе, лада… Мой взор мутится, твоё лицо расплывается у меня перед глазами, – прошелестели губы Свободы.
Смилина склонилась так же близко, как князь Ворон. Тихими лампадками догорали эти очи, свет жизни в них приглушался, но становился виден свет души – более высокий и далёкий, как мерцающая в ночном небе звезда.
– Я вижу тебя… Любовь вечна, лада, она не умирает. Она остаётся в этой земле, в траве, в семенах. В этих соснах и вершинах.
Веки Свободы сомкнулись, но Смилина ещё улавливала её дыхание. Тих и безмятежен был этот сон под цветущим шатром яблони, светлая заря покоя разливалась на лице жены, и она уже не откликалась ни на ласковый зов, ни на прикосновение.
– Ты уже не пробудишь её, – молвил Ворон, поднимаясь на ноги.
Но Свобода дышала, и в Смилине всплеснулась отчаянная и безумная надежда, что, быть может, пробуждение ещё настанет… А между тем из открывшихся проходов показались дружинницы с венками из белых цветов. Медленно, торжественно, одна за другой кошки возложили их, укрыв ими ложе Свободы полностью, от изголовья до изножья. Последней подошла княжна Изяслава в чёрном наряде и длинном плаще с поднятым наголовьем. Руками в чёрных перчатках с раструбами она положила свой венок Свободе на грудь и опустилась рядом на колено, не сводя с неё блещущего скорбью взора.
– Она жива, – прошептала потрясённая княжна, склонившись к лицу Свободы. – Она дышит!
– Она спит, но сон её уж беспробуден, – молвил Ворон.
– Ей не холодно? – Голос Изяславы дрогнул нежным беспокойством, в уголках глаз заблестела влага, и она поправила и бережно подоткнула пуховое одеяло, укрывавшее Свободу почти до подбородка. – Ночь такая студёная!
– Не думаю, что она чувствует что-либо, – отозвался князь однозвучно-печально и тихо, словно эхо.
Глаза княжны закрылись, лицо вытянулось и разгладилось глубоким душевным сокрушением. Когда взор её проступил сквозь отомкнувшиеся веки, в нём уже не было слёз – он блестел твёрдо и величественно. Сняв перчатку, Изяслава коснулась волос Свободы.
– Твои косы чернее ночи, – шепнула она. – Ночи, схваченной серебром заморозков. В память о них я не сниму чёрного цвета до конца своих дней. Сладких снов тебе, Свобода.
Изяслава коснулась её лба губами, поднялась. Повернув к Смилине бледное, застывшее маской величавой скорби лицо, она молвила:
– Ежели ты позволишь, я останусь на погребение.
Смилина ответила кивком-поклоном. Не было места ревности и соперничеству в этой прощальной ночи; впрочем, они со Свободой давно изжили эту размолвку, и уж не роптало сердце оружейницы при мысли о том, что супруге приходилось едва ли не каждодневно видеться с наследницей белогорского престола. В том, что их связывают лишь рабочие отношения, Смилина не сомневалась. Их с женой любовь выдержала это испытание, светлым венцом и наградой за которое стало рождение Смородинки.
Холод этой ночи пронизывал душу и сердце, студил кровь, замораживал мысли. Смилина боялась только одного: чтобы их со Свободой яблоня, одетая в тонкий, кружевной свадебный наряд, не погибла от этой стужи, как не дождавшаяся своего счастья невеста. Ничего не жаль – Смилина и своей-то жизни не жалела сейчас, не видя в ней смысла, – пусть хоть всё замёрзнет, но только не эта яблоня. Но, подходя к ложу жены, оружейница чувствовала исходящее от него проникновенное тепло – тепло земли, любящей матери. Оно окутывало дерево, и посреди мертвенной ночной стыни яблоня нежилась в нём, надёжно защищённая. Осев на колени рядом с ложем, Смилина рыдала беззвучно и бесслёзно, лишь скаля клыки и стискивая кулаки, и её немой крик нёсся к тёмному небу звоном сломанного клинка. Тепло охватывало и её, но стоило отодвинуться от ложа, как мертвящий холод ночи снова обнимал тело и выстуживал душу.