– Поделом мне! – вскричала она. – Ох я, растяпа…
Перед нею остановилась хозяйка дома.
– Государыня моя! Не печалься. Смотри.
Без лишних слов Молчана освободила свою косу из сеточки и отрезала её ножом для мяса.
– Ах ты ж… Родная моя, ну зачем же?! – воскликнула Изяслава, бросаясь к ней.
– У меня в доме с тобою случилась сия беда – я с тобою её и разделю, – сказала Молчана кратко.
– Ох… Сестрица, ну ты-то тут при чём? Я сама виновата! – схватилась Изяслава за голову.
Однако порыв Молчаны заразил и остальных дружинниц.
– Государыня, мы – с тобою.
Одна за другой они принялись безжалостно резать себе косы, бросая их в огонь. Изяслава расчувствовалась до слёз, обняла всех. О том, чтобы Смилина присоединилась к всеобщей стрижке, и речи не шло: о необходимости для неё носить косу в знак единения с Огунью все знали.
Впоследствии и остальные Старшие Сёстры не остались в стороне, расставшись с длинными волосами по образу и подобию повелительницы, а кошкам из своих младших дружин повелели остричься ещё короче. С той поры и пошёл этот обычай, распространившись на все Белые горы: дочери Лалады отказались от длинных кос, оставив это белогорским девам. А в воинских дружинах сложились свои правила: чем ниже положение кошки, тем короче стрижка, лишь княгине можно было отращивать волосы ниже плеч. При Лесияре строгости стало меньше, она разрешила кошкам носить волосы любой длины – лишь бы не мешали работать или нести воинскую службу; впрочем, обычаи в целом сохранялись и в её правление – с небольшими отступлениями.
Но всё это было позже, а в тот день Смилина с Изяславой назюзюкались в стельку: отметили скорое пополнение в семействе оружейницы и оплакали волосы княгини. Впрочем, последнее глубокой скорбью не отличалось, Изяслава смеялась над собой, а вот поступок дружинниц оценила высоко.
– Родные мои… Ну, право же, не стоило, – обнимая их за плечи, растроганно говорила хмельная повелительница.
– Как ты, государыня, так и мы, – отвечали те ей торжественно. – Иной доли для себя не хотим.
В состязании снова победила Смилина, защитив своё звание «неупиваемой» (по созвучию с «неубиваемой»), которое было ей присвоено после того памятного пира, когда они с Изяславой связали себя узами сестринства. Оружейница, как единственная оставшаяся на ногах, и разносила потом по постелям сражённых могучим хмелем Сестёр во главе с княгиней.
Смилине очень хотелось снова ощутить грудью детский ротик, но, увы, молока у неё больше не было: видно, годы брали своё. Когда родилась Вешенка, кормить её пришлось Горлинке, но светлое чудо единения со своей кровинкой оружейница всё равно испытывала. Баюкая дочку на руках, Горлинка тихонько пела, а Смилина в это время заключала в объятия их обеих.
– Пташки мои, ягодки мои, – с нежностью шептала она, целуя то жену, то уснувшую у неё на руках малышку.
Их тихое счастье продлилось недолго. Когда Вешенке сравнялось три года, Горлинка начала впадать в странное состояние полной отрешённости: она не отвечала на обращённые к ней слова, подолгу сидела у окна, покачиваясь из стороны в сторону, а кормить её приходилось с ложечки. Такие «провалы» случались примерно раз в месяц и продолжались несколько дней. Приходя в себя, она рассказывала о чудесном мире, в котором ей было легко, светло, просто, где она наслаждалась каждым мигом бытия.
Со временем приступы удлинялись. Горлинка могла выпадать из действительности на две-три седмицы, но во время просветления вела себя, как прежде – пела, хлопотала по дому, возилась с дочкой. Глаза Вешенки рано стали грустными: она понимала, что с её матушкой не всё в порядке.
– Возвращайся поскорее из своего прекрасного мира, – просила она, кладя головку на колени Горлинки. – Мы с матушкой Смилиной скучаем по тебе.
Девочка сама брала безвольную руку матери и гладила ею себя по волосам… Та не отзывалась, словно на земле оставалось только её тело, а душа летала где-то очень далеко. Но она неизменно возвращалась, и их жизнь какое-то время опять текла по-прежнему.
– Почему ты уходишь туда? – спрашивала Смилина. – Разве наш мир не прекрасен?