— Вот, — сказал он.
— Какая-нибудь ошибка? Типографский брак?
Вряд ли он собирался подменить книгу. На семнадцатой странице всегда стоит библиотечный штамп, это все знают, это легко проверить.
— Вот, — сказал он, — читайте!
— Я ее уже читал, — осторожно сказал я, — спасибо.
— Нет, читайте вот здесь!
— «С того дня, во время всего дальнейшего путешествия Ростовых…» — я вопросительно поднял голову.
— Да-да…
— «…Наташа не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым», — читал я, стараясь угодить сумасшедшему. — Ну и что?
— А теперь здесь! — и он пододвинул мне точно такую же книгу, раскрытую на той же, триста девяносто пятой странице.
— «Наташа…» — начал я, внутренне ужасаясь абсурдности ситуации…
— Дальше, дальше! — сказал он нетерпеливо.
— «…так и оставалась в неведении касательно личности их раненого спутника, тогда как Соня…»
— Вот оно!
— «…не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым». Это какой-то розыгрыш?
— Если бы, — горько сказал он. — В этом экземпляре Соня ходит за Болконским, и он, оценив ее преданность, делает ей предложение, а потом умирает у нее на руках, тогда как Наташа до самого конца так и не догадывается, что это за офицер едет с ними… Соня же посвящает всю свою жизнь его памяти и первая отказывает Николаю, так что тот без угрызений совести делает предложение княжне Марье, а Соня уходит в монастырь, и там… Совсем другая история, вы понимаете?
— Наборщик решил пошутить.
— В пятьдесят первом-то году?
— Ну, — я заколебался, — свихнулся. Экземпляры изъяли, но один случайно остался.
— В самом деле? — горько спросил он. — А в «Юном Вертере» эта классическая сцена с бутербродами? В библиотеке есть экземпляр, если вы его откроете…
Я его уже открывал, но не сказал ему об этом.
— Обратите внимание, какой хлеб она нарезает.
— Какое это имеет значение?
— Вы понимаете, — он отложил книгу и загрустил, — я люблю классику. Всегда любил. Именно за то, что она неизменна. Вы — молодой человек, вам трудно понять… Вот, скажем, «Молодую гвардию» Фадеев переписал, поскольку в первом варианте была плохо отражена линия партии. И, в принципе, должно существовать две «Молодые гвардии» — в одной линия партии отражена, в другой — нет, и молодогвардейцы действовали совершенно одни, без помощи, без поддержки, без партийного руководства… Просто мальчики и девочки, которых затянуло под колеса войны, понимаете?
Он все-таки провокатор, подумал я, его нарочно ко мне подослали. Господи, ну что им от меня надо?
— А классику изменить нельзя. Вы же не поручите Толстому переписать «Войну и мир», чтобы он лучше отразил роль народа? Чтобы мужики не угрожали княжне Марье тупым бунтом, а разъяснили бы ей губительную сущность крепостничества… Классику можно только запретить, но не больше.
— Ну и что? — Я специально говорил сухо, чтобы он понял: не на того напал. Пускай забирает свою, по спецзаказу сварганенную книжонку и валит отсюда. Но он не собирался уходить. Наоборот, уселся поудобнее и вытянул ноги в старомодных дырчатых сандалетах.
— Я много переезжал, — сказал он задумчиво, — работа такая, и, конечно, книги — не тот багаж, который легко таскать за собой. Потом, везде есть библиотеки, а классику, как вы сами говорите, берут мало. За ней не надо стоять в очереди. Так что я почти не покупаю книжек. Но Толстой у меня свой. И Чехов. И Достоевский. И вот, я захотел перечитать «Войну и мир» — все-таки замечательная вещь.
— Я ее не люблю. Сплошное моралите…
— Это потому, что вам ее в школе навязывали. Очень мудрая книга. Но, знаете, когда я открыл ее, то вдруг начал сомневаться. Я забыл, что случилось с Андреем Болконским. Он умер от ранения, да, но когда? И как?
— Все помнят, что случилось с Андреем Болконским, — сухо сказал я. — Как раз это в школе проходят. Наташа ухаживала за ним преданно и самоотверженно, и он…
— Ну, вот видите. А я вдруг начал сомневаться. И когда открыл книгу и прочел… Оказывается, это была не Наташа, а Соня. И согласитесь, при таком раскладе суть происходящего меняется. Соня становится чуть лучше, а Наташа — чуть хуже. Она вроде и не виновата, графиня не велела ей говорить, и Соня, руководствуясь жалостью к блестящему красавцу и лояльностью к семье Ростовых, взялась ухаживать за ним… И вот… она как бы уже немножко тургеневская девушка — совсем другой характер. Но это только в одном экземпляре — моем, понимаете? Я специально пришел, чтобы проверить — только у меня.
— Ну и что?
— А то, что в таком случае теоретически может существовать экземпляр, где Соня таки выходила Болконского. И они поженились…
— И были счастливы?
— И не были счастливы, поскольку характер у него постепенно все больше стал походить на отцовский, и он постоянно напоминал ей, что она ему не ровня, и она плакала, но продолжала его любить. Это же все-таки не дамский роман.
— Опять же — ну и что?
— А что, если весь тираж будет состоять из таких экземпляров? Все издания, наличествующие на данный момент? Как это отразится на всех нас?
— Никак, — неуверенно сказал я.
— Вы ошибаетесь. Я же говорю вам — все написанное есть правда. В каком-то смысле. Ладно, мне пора.
Он сгреб в портфель свой экземпляр «Войны и мира» — я специально смотрел, чтобы свой, и направился к двери. Уже на выходе я окликнул его:
— Погодите. Так какой хлеб нарезает Шарлота?
Он обернулся и устало мигнул.
— В вашем экземпляре, ну, который я брал на дом, она нарезает черный хлеб. Ржаной.
— Ну и что?
— А то, что дом, где на стол гостям подают ржаной хлеб, принадлежит совсем другой культуре. Вы понимаете? Одна деталь, и уже все другое. Сельское хозяйство. Традиции. Даже климат!
— Если это в одном экземпляре, то ничего, — неуверенно сказал я.
— А вы уверены, что только в одном? — спросил он через плечо и вышел. Я слышал, как он топает по железной лесенке.
— Алик, — трагичным голосом спросила тетя, — что это такое?
А то она не знает, что это такое.
— Я хотела постирать твои брюки. На всякий случай проверила карманы. А там…
— Ну, тетя Валя…
— Будет звонить твоя мама, что я ей скажу?
— Ничего, — процедил я сквозь зубы.
— Я думала, ты приличный мальчик.
— Я и есть приличный мальчик. А это мне нужно для опытов.
— Алик! Ну какие в библиотеке опыты? Что ты мне врешь? Ты спутался с этой… Райкиной дочкой. Сарра Моисеевна сказала, она видела, как вы вместе выходили из аптеки. И мамаша ее была шалава, и девка такая же шалава выросла…
Значит, они дают понять, что за мной все-таки наблюдают. Сарра Моисеевна — это так, прикрытие.
— А вот это, — выдавил я перехваченным горлом, — уже мое дело.
— Позволь! Я за тебя отвечаю. Я не допущу, чтобы…
Она замолчала, прислушалась и вновь повернулась ко мне. Лицо у нее было несчастное.
— Ну вот опять.
— Это трамвай проехал, тетя.
— Нет. Они опять ее включили. Когда она работает, я слышу всякие гадости. Пойди, Алик, будь хорошим мальчиком, скажи им.
— Ладно, — сказал я с облегчением, — сейчас схожу.
Забрал у нее презервативы и вышел. На ветке за окном угрюмо требовала свою бутылку горлица.
Вода была прохладной. Я заставил себя отплавать четыре км, потом вылез на мокрый песок и растерся шершавым полотенцем. Над морем плавали волокна тумана. У горизонта над полосой тумана тянулась цепочка птиц — кажется, диких гусей. Они-то могут лететь, куда хотят — на всякие границы им наплевать!
Потом я подумал, что на самом деле мне надо бы плавать не вдоль берега, а в открытое море — совсем другое ощущение. Но на меня тут же начнут орать с патрульной вышки. Они на всех орут. «Мужчина, заплывший за буйки, немедленно вернитесь обратно». И потом, как же я буду мерить километры?
Я поднялся наверх, миновав плакат «Правила поведения на воде» и черную табличку, на которой мелом были выведены цифры — температура воды и воздуха. Может… просто остаться здесь, устроиться на водную станцию, измерять температуру, следить, чтобы другие не заплывали за буйки?