– Холодновато сегодня, – согласился я. – Зато праздник!
– Да, Лешка, сто дней! Скоро домой… Помнишь, когда дембеля свои «сто дней» отмечали, казалось, у нас такого никогда не будет! А видишь – дождались!
Пока мы беседовали, вернулся Елин, неся в руках сапоги:
– Цыплаков говорит, старшина не велел выносить шинели из каптерки!
– Передай Цыпленку, что я его убью! Понял? Елин вздохнул и снова ушел.
– Салаги пошли бестолковые, – пожаловался Зуб. – Ни черта не понимают, спят на ходу…
Зуба я знал с первых дней службы и хорошо помнил, как он прославился на всю часть, уснув в строю во время праздничного развода, посвященного Дню артиллериста. А что выделывал над молодым Зубовым мрачный рядовой Мазаев, уволившийся из батареи год назад! Однажды, на заре нашей туманной армейской юности, я был свидетелем такой ситуации. Забегаю в казарму и вижу: мохнатая дембельская шинель распялена на швабре и прислонена к печке, а мимо этого чучела грохочущим парадным шагом курсирует Зуб и старательно отдает честь.
– Ты чего? – удивился я.
– Мазаев… – на ходу, держа равнение на шинель, объяснил он. – Я в бытовку не постучавшись вошел. Теперь вот до самого ужина…
Это было полтора года назад. А теперь все наоборот: молодым нет покоя от возмужавшего и посуровевшего Зуба.
– Распустились салабоны! – с пенсионерской угрюмостью продолжал Зуб. – Им бы сюда Мазаева, они бы жизнь узнали!
– Да ладно, – успокоил я. – Елин тебе полночи хэбэ стирал, а ты еще зудишь!
– Ну и что! А сколько я перестирал, сколько перегладил! Теперь его очередь! Ты, Лешка, молодых жалеешь, как будто сам «сынком» не был, – начал заводиться ефрейтор. Он бы еще долго нудил про «борзость» призывников, про пошатнувшееся единство ветеранов батареи, про наступление замполита на «права стариков», но тут вернулся с шинелью Елин.
– Тебя за атомной войной посылать! – заорал Зуб.
– Цыплаков забыл, куда ключи спрятал, – обидчиво оправдался посыльный и, словно ища поддержки, посмотрел на меня красными от недосыпания глазами.
– Ладно, свободен, – помиловал ефрейтор и взяв шинель, стал устраиваться потеплее. – Если хэбэ будет мокрое, убью! – добродушно зевая, добавил он.
И Елин, который уже почти взгромоздился на свой ярус, обреченно вздохнул, тяжело спустился вниз и поплелся в бытовку…
Я снова остался один, на душе было скверно и, рассматривая синевато-белый потолок, напоминающий бесчисленными трещинками школьную контурную карту, я постарался вспомнить что-нибудь хорошее. И вспомнил…
Как-то раз мы поехали с Леной за грибами и, хотя лес ломился от опят, возвращались совершенно пустые, но с опухшими от поцелуев губами. В электричке мы рассматривали перегруженных грибников и улыбались друг другу. От любви и свежего деревенского воздуха моя городская голова шла кругом, казалось, я слышу, как шумит бегущая внутри меня кровь. Потом мы прощались возле Лениного подъезда. Прощались так долго, что я проспал на работу. Между прочим, перед армией, после неудачного поступления в институт, я немного поработал на заводе. После смены мы штурмовали автобус, останавливавшийся возле проходной, и всем скопом ехали до метро. Там толпа знакомых попутчиков уменьшалась, а на первой же пересадке рассеивалась вовсе. Домой я приезжал один. Это очень похоже на путь призывника в часть. Сначала вся партия прибыла в округ, и на распределительном пункте мы ждали офицеров, набирающих молодых в свои части. Периодически возникали разговоры о том, что какой-то старший лейтенант подбирает ребят для спортивных команд: кормежка «от пуза», никаких нарядов, знай тренируйся! Пока шла прикидка своих спортивных возможностей и путем самовзвинчивания полученный давным-давно третий юношеский разряд превращался в первый мужской, выяснялось: искатель чемпионов уже набрал команду и уехал. Потом то же самое повторялось с художниками, танцорами и т. д.
До места назначения мы с Жориком шли неразлучно и уже строили планы совместной службы, как в самый последний момент судьба легким движением руки разрушила все наши надежды: я попал в артполк, Жорик – в типографию многотиражной газеты.
Под крик «Сынков привезли!» мы въехали в ворота части, и сразу же нас отправили в баню. Пока мы смывали гражданские грехи, с нашими вещевыми мешками была проведена большая облегчительная работа. А потом, когда мы застилали койки, в казарму зашел полусонный, в накинутой поверх белья шинели младший сержант.
– Из Саратова есть кто-нибудь? – поинтересовался он.
Никто не ответил.
– Жалко! В третьей партии ни одного земляка нет, – расстроился гость. – Ладно, спите пока. Завтра службу узнаете!
Позже я заметил, что в армии у ребят всегда обостряется почти исчезнувшее на «гражданке» чувство землячества. Земляк, по-солдатски «зема», это близкий человек. Иногда встретишь на учениях парня из неведомой подмосковной деревни Алехново и смотришь на него так, будто всю жизнь прожил с ним на одной лестничной площадке.
На следующий день, как и обещал саратовец, мы узнали службу, потому что начался курс молодого бойца. Не забуду, как умирал во время первого кросса, как на перекладине мог изобразить только одно упражнение, которое прапорщик Высовень назвал «в лапах садиста». А строевая подготовка! Все время забывался и терял ногу, не понимал, зачем по команде «Карантин!» нужно отбивать ноги о брусчатку. Не понимал лишь до тех пор, пока десятки пар сапог не загрохотали как бы одним гулким и тяжелым шагом, летевшим, отражаясь от стен, по всему городку. А строевые песни! Их не поют, а кричат, и особая прелесть заключается в том, чтобы, поравнявшись с карантином другого дивизиона, перекрыть их слабую песню могучими раскатами нашей. Временами, если не вдумываться в слова, охватывало даже какое-то умильное и торжественное настроение, и, сам не замечая того, я пел на пределе своих голосовых связок.
Майор Осокин проводил индивидуальные беседы с молодыми воинами и предупреждал между прочим: если кто-нибудь из старослужащих будет отбирать личные вещи или обмундирование, заставлять что-либо делать не по уставу – срочно, в любое время суток, докладывать ему. А ночью, после отбоя, наставления замполита комментировал рядовой Мазаев. Он объяснил, что Осокин может лепить все, что угодно, – ему за это деньги платят и пенсию к сорока пяти годам дают. А мы, «сынки», если хотим нормальной службы и счастливого возвращения домой, обязаны слушаться «стариков» и жить по незыблемым законам казармы, ибо армия – это не «гражданка»… В армии свои законы: год тебя дрючат, год ты дрючишь!
Еще я очень хорошо помню, как впервые нас повезли на стрельбище. Я трясся в кузове, сжимая коленями ребристый АКМ, который перед этим неоднократно разбирал и чистил, причем после сборки у меня постоянно оставалась какая-нибудь лишняя деталь. И вот наконец я улегся на брезент, раскинув для упора ноги, поймал в прицел движущуюся мишень и, как мне казалось, очень плавно (на самом деле очень резко) нажал спусковой крючок. АКМ тяжело задергался в руках и заходил из стороны в сторону. В тире я всегда бил зверей без промаха, не мазал и на игровом автомате «Охота в джунглях», поэтому был совершенно уверен, что сейчас изумлю ребят и офицеров своей меткостью. Но поразить мне никого не удалось, так же как не удалось поразить ни одной мишени, зато чувство уважения к оружию, живущее в душе каждого мужчины с детства, было удовлетворено.
– Рядовой Купряшин стрельбу закончил! – гордо сообщил я, поднимаясь с брезента и неловко направляя ствол прямо в грудь старшему лейтенанту Уварову, в ту пору начальнику карантина. Он спокойно и немного брезгливо отвел автомат в сторону, покачал головой и процедил сквозь зубы:
– Защитничек…
А потом был день принятия присяги. Руки стыли на ледяном металле АКМа. У стола, покрытого красным, стояли офицеры дивизиона, майор Осокин выкрикивал фамилии молодых солдат. Когда, наконец, подошла моя очередь, я, ужасаясь сделать что-то неправильно, заученными шагами вышел из строя; сжимая одной рукой приклад автомата, другой взял папку, куда был вложен текст присяги, и тоненьким от волнения голосом начал читать: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил…» Дойдя до строк «если же я нарушу эту мою торжественную присягу…», голос мой вдруг стал таким угрожающим, что офицеры переглянулись, а старший лейтенант Уваров улыбнулся… Труднее всего оказалось расписаться под присягой: негнущимися пальцами я взял ручку и поставил непонятный крючок. Когда присягу принял последний из молодых, карантин влился в общий строй и перестал существовать. Парадным шагом мы отправились на праздничный обед.