Между тем, теоретическая схема его произведения, вот этой трилогии «Христос и Антихрист», она очень проста. Как, в общем-то, проста гегелевская триада. Начинается это с романа «Юлиан Отступник», там речь идёт об отступничестве от христианства, о временном торжестве язычества. Вторая часть — «Леонардо да Винчи» — это слияние христианства и язычества, когда в эпоху Возрождения христианство оплодотворило, облагородило, одушевило древнюю веру, вернуло жизнь Античности. А третья часть, «Пётр и Алексей», самый знаменитый роман Мережковского, это о том, как христианство постепенно начинает переживать себя и становится карающей силой, как в России церковь, взятая на вооружение государством, становится царством Антихриста. Именно поэтому этот роман сегодня предпочитают не вспоминать, роман о страшной государственной церкви, об антихристовой церкви. И, может быть, именно поэтому этот роман уже и при жизни Мережковского был и знаменит, и как-то всегда немного на подозрении.
Надо вам сказать, что Алексей Николаевич Толстой, сочиняя своего «Петра», перекатывал оттуда ну просто целыми страницами. Во всяком случае, все, что касается быта старообрядцев, он почерпнул из Мережковского, думая, что Мережковского больше никогда в советской России переиздавать не будут. О, как он ошибался! Потому что, когда в девяностые годы начали Мережковского издавать, стало понятно, какой в сущности бледный роман «Пётр I», насколько у Дмитрия Сергеевича это лучше сделано. Но, тем не менее, ничего не поделаешь, в тридцатые годы Мережковского не помнил никто. Алексей Толстой как бы донёс его до нас, закапсулировав.
«Леонардо да Винчи» представляет собой вторую, вершинную часть трилогии, в которой как раз доказывается, что истинное христианство оно в служении культуре, в служении искусству и в служении познанию. Я рискну сказать, наверное, что это такой русский «Фауст». Ведь про что, собственно говоря, «Фауст»? Про то, как Бог в конце концов простил Фауста за его бескорыстие, за дух познания, потому что познание чудес Божьих — это высшая форма служения Богу. Мефистофель Фауста искушает, но из всех искушений Фауст выходит с одним — с жаждой знания, с жаждой экспансии человеческого духа. И вот за эту страстную экспансию Бог прощает Фауста. Потому что Он открывается не искавшим Его. Фауст же в сущности плохой христианин, он, может быть, не христианин вовсе. Но потому то одно, что он служит только истине, и при этом жертвует собой — это и спасает его для нас, это делает его всё-таки христианским служителем, христианским деятелем.
И вот Леонардо да Винчи. Это сложный, конечно, образ, может, самый сложный образ у Мережковского, но, тем не менее, это его модель служения Богу. Леонардо да Винчи из противоречий соткан. И там есть замечательная, кстати, глава, дневник его ученика, который отмечает страшное сочетание звериной силы и почти женственной нежности в его облике. Он левша: и пишет левой рукой, и этой же левой рукой он наносит тончайшие, нежнейшие мазки, когда пишет, но этой же левой рукой он может согнуть язык колокола и подкову, вот это удивительно. Леонардо всегда спокоен. Он никогда на протяжении книги даже голоса не повышает ни разу. И мы всё время запоминаем две детали: его холодные голубые глаза, которые он… Мережковский очень точно пользуется лейтмотивами, об этом можно много говорить… но серо-голубые прозрачные глаза и всегда плотно сжатые тонкие губы. Он вообще холоден почти всё время. И он говорит удивительную вещь, он повторяет её в каждой части романа, в каждой книге, а роман довольно объёмный… Он говорит: художник должен быть ровен как зеркало, чтобы отразить мир. Вот эта абсолютная ровность, безэмоциональность, спокойствие души. При этом иногда, а Леонардо живёт в очень жестокое время… Ну, собственно говоря, и на «Рублёва» это тоже очень повлияло, на «Рублёва» Тарковского… Художник окружён зверством, но сам художник не отвечает на эти зверства, он молчит, он ровен. Вот и Леонардо живёт в довольно жестокое время, но максимум того, что он может позволить себе как мыслитель, как свидетель, это сочувствие, иногда чуть презрительное. И, проходя мимо лавки, он говорит почти то, дословно, что потом, семьдесят лет спустя написал Окуджава:
Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей.
Вот он выйдет с утра из каморки своей,
Оглянётся вокруг, улыбнётся…
Целый мир перед ним содрогнётся.
[В оригинале:
Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей.