Александр Кушнир. 100 магнитоальбомов советского рока. Избранные страницы истории отечественного рока. 1977–1991: 15 лет подпольной звукозаписи
Вместо предисловия. Борис Гребенщиков: Мы опять вернулись в 80-е...
Нужно ли объяснять нынешнему поколению, какой кайф был 30 лет назад, в эпоху Вудстока, или, скажем, 15 лет назад, когда у нас и происходил расцвет магнитофонной культуры? Сейчас уже совсем другие кайфы, и вспоминать о том, как было хорошо, когда мы были молодыми, — это глупость. Ведь интересно, в сущности, другое: то чувство, с которым ты сидишь ночью на чьей-то кухне, кто-то рядом читает вслух, и ты вдруг впервые в жизни слышишь стихи Бродского. Это и есть Настоящее. В отличие от тех поддельных картонных декораций, в которых мы все жили при советской власти.
И не нужно поддаваться иллюзиям, что сейчас все изменилось. Как была советская власть, так она и есть. Просто тогда ларьки имели одну форму, а теперь — другую. Эта культура неискоренима: пластиковая, поддельная, сделанная где-то на закрытом заводе ЦК или на китайском подпольном заводе, один черт. Все равно она ненастоящая. А вот Бродский настоящий. И Хендрикс настоящий. И Майлз Дэвис. И Бунюэль. И фильм «Blow Up». И то, что делалось в нашей магнитозаписи, тоже было настоящим. Все это не имеет ничего общего с тем, как нас учили жить и думать.
...Когда я был маленьким, мне было скучно смотреть на жизнь моих родителей. Я думал: «Зачем же стоило рождаться, чтобы так жить? Ребята, вы живете скучно. Я так не хочу. Я сделаю все что угодно, чтобы жить не так. Чтобы жить по-настоящему». И когда я вошел в общество людей, которые что-то делали в области культуры, то понял, что был прав. Все общество вокруг было пластиковое, но каждый при желании мог, соблюдая умеренные приличия, парить духом где угодно. Если вести себя разумно, то так даже сейчас можно делать хоть всю жизнь: парить самому и помогать людям освобождаться от той бесконечной херни, которая происходит вокруг.
Когда-то, во времена хрущевской оттепели, существовали иллюзии насчет возможности обретения свободы, что называется, в рамках социума. Но когда вся эта лафа закончилась, интеллигенция стала осознавать, что шашни с советской властью до добра не доводят. Те, кто мог, свалили за кордон, а те, кто понимал, что им никогда никуда не свалить, ушли в отрыв и организовали свое государство в государстве. Мы попали в самую гущу этой странной культуры и проварились в ней до конца восьмидесятых, пока нас не выпустили на большую сцену. С моей точки зрения, эта культура была гораздо интереснее, чем, скажем, культура битников или хиппи в Америке. И битники, и хиппи были так или иначе связаны с государством, в котором жили, — в каком-то смысле они представляли собой оборотную сторону этого государства. А мы тогда были очень забавно оторваны от всего советского — именно за счет того, что пытались максимально приблизиться к культуре общечеловеческой. Все ходили на лекции по искусству Древней Греции или просто сидели, пили портвейн, читали какие-то стихи. И вообще, было полное ощущение, что чем дальше мы уходим на Запад или в Китай, тем мы нормальнее. Все это было настолько другое, что по нашему поводу не беспокоились ни менты, ни КГБ: просто не было точек соприкосновения. Люди на улицу выходили редко, а если и выходили, то их винтили разве что за непомерное пьянство. А винтить только за то, что человек знает наизусть Овидия, как-то не представлялось возможным.
Мне нравился этот мир, где пересекались музыканты, поэты, художники и даже криминальный элемент. Фантастически веселые были годы! Делить было нечего, так как все мы находились в полной изоляции от общества — как партизаны. Такая вот партизанская культура.
Поэтому и музыка того времени была значительно интереснее, нежели сейчас, — в силу абсолютного отсутствия общего знаменателя. Любая группа существовала как бы сама по себе. Никто не мог ничему научиться друг у друга, и каждый был волен безумствовать, как он хотел. Все существовали за счет связи с общечеловеческой культурой, но у каждого эта связь была особой. Скажем, то, что делали «Кино» или Майк, никак не пересекалось с тем, что делал «Аквариум». А технический момент отступал на второй план. Я, например, не знал, как работает в студии Машина времени — да, к слову, это вообще никого не интересовало. Допустим, приходит ко мне Майк, который только что записал новый альбом. Я с интересом послушаю, но меня не будет волновать, как здесь записаны барабаны. Меня будут волновать только его песни. У Майка была индивидуальность — как плохо его ни записывай, будет слышно, что это Майк.
И характерно, что хотя мы и пили вместе, и даже играли вместе, но, скажем, мои попытки убедить Майка в том, что стоило бы где-нибудь применить, например, струнный квартет, наталкивались на полное непонимание с его стороны. Какие такие струнные? Чем виолончель отличается от тубы? Да ничем. Но при этом было полное взаимопонимание на уровне человеческом. Типа «я нашел новую запись Боуи — ух ты, давай слушать!» Тогда это было страшно интересно.