Левитан не был женат, у него не было детей. Слишком часто он был очень безрадостен, как безрадостна была история его народа и его предков. Иногда тяжелые мысли о своем народе целиком завладевали им, тогда у него наступали приступы болезненной депрессии – хандры, которая усиливалась от недовольства своими работами.
Во время хандры Левитан бежал от людей. Они все казались ему врагами. Левитан становился груб, дерзок, нетерпим. Он со злобой соскабливал краски со своих картин, прятался, уходил с собакой Вестой на охоту, но не охотился, а без цели бродил по лесам. В такие дни одна природа заменяла ему родного человека.
Два раза во время припадков депрессии Левитан стрелялся, но остался жив. Оба раза спасал его Чехов. Но хандра проходила, и Левитан возвращался к людям, снова писал, любил, верил, запутывался в сложности человеческих отношений, пока не настигал его новый удар депрессии. Чехов временами считал, что левитановская тоска была началом психической болезни, но он, конечно, ошибался.
Жизнь Левитана была относительно небогата событиями; путешествовать за границей он не любил. Он любил только среднюю Россию. Поездки же за границу, куда его отсылали врачи лечиться, Левитан считал напрасной тратой времени. Жил Левитан преимущественно в Москве, работал также в Останкино (1880—1883), в различных местах Московской и Тверской губерний; в Крыму (1886, 1899), на Волге (1887—1890), побывал в Италии, Франции, Швейцарии и Финляндии (1890-е гг.). Но граниты Финляндии, ее черная речная вода и мрачное море нагоняли на Левитана тоску. «Вновь я захандрил без меры и границ, – писал Левитан Чехову из Финляндии. – Здесь нет природы». В Швейцарии его поразили Альпы, но вид этих гор для Левитана ничем не отличался от видов крикливо размалеванных картонных макетов. В Италии ему понравилась только Венеция, где воздух полон серебристых оттенков, рожденных тусклыми лагунами. В Париже Левитан увидел картины Монэ, правда, не запомнил их. Только перед смертью он оценил живопись импрессионистов и понял, что он сам отчасти был их русским предшественником, и впервые с признанием упомянул их имена.
Бесправие преследовало Левитана всю жизнь. В 1892 г. его вторично выселили из Москвы, несмотря на то что он уже был художником со всероссийской славой. Ему пришлось скрываться во Владимирской губернии, пока друзья не добились отмены высылки.
В Москве какое-то время Левитан жил в меблированных комнатах «Англия» на Тверской, опять, как в юности, ненадолго вернулась нужда. Хозяйке за комнату он иногда платил не деньгами, а этюдами. Хозяйке его пейзажи часто не нравились. Ей хотелось увидеть на лугу породистую корову, а под липой парочку сидящих влюбленных, что было бы приятно для глаза. Некоторые критики о Левитане писали примерно то же самое, требуя, чтобы художник оживил пейзаж стадами гусей, лошадьми, фигурами пастухов и женщин.
Последние годы жизни Левитан проводил много времени около Вышнего Волочка на берегах озера Удомли. Там, в семье помещиков Панафидиных, он опять попал в путаницу человеческих отношений, стрелялся, но остался жив.
Тяжелая сердечная болезнь Левитана из года в год все прогрессировала, но ни он, ни близкие ему люди не знали об этом, пока она не дала первой бурной вспышки. Левитан не хотел лечиться, боялся идти к врачам, чтобы не услышать смертный приговор.
Незадолго до смерти он тосковал еще больше, чем в молодые годы. Все чаще он уходил в леса – жил он в лето перед смертью около Звенигорода, – и там его часто находили плачущим и растерянным. Он знал, что ни врачи, ни спокойная жизнь, ни исступленно любимая им природа уже не могли отдалить приближавшийся конец.
Однако приблизительно за пять лет до смерти у Левитана произошла вспышка радостного мироощущения. В дневнике А. Чехова есть запись, помеченная декабрем 1896 г.: «У Левитана расширены аорты. Носит на груди глину. Превосходные этюды и страстная жажда жизни». В эти годы, нося на груди глину, Левитан написал свои самые жизнеутверждающие вещи: «Март» (1895), «Весна, большая вода» (1897), достигая апогея жизнелюбия в предельно яркой и звучной картине «Золотая осень» (1895). И последняя, неоконченная картина «Озеро. Русь» (1900) наперекор смертельной болезни является едва ли не самым мажорным произведением художника.
В 1898 г. Левитан начал преподавать в том самом училище, в котором учился сам. Он мечтал создать Дом пейзажей – большую мастерскую, в которой могли бы работать все русские пейзажисты. В его пейзажной мастерской почти половина большой комнаты была отведена под уголок леса, в котором были ели, небольшие деревья с желтыми листьями, зеленый мох, дерн, кадки с папоротниками. Свет из окна падал так, как на лесной поляне. Часто Левитан привозил в мастерскую цветы. Он говорил своим ученикам, что цветы надо писать так, чтобы от них пахло не красками, а цветами.
Зимой 1899 г. врачи послали Левитана в Ялту. В то время в Ялте жил Чехов. Старые друзья встретились постаревшими и отчужденными. Левитан ходил, тяжело опираясь на палку, задыхался, все говорил о своей близкой смерти. Он ее откровенно боялся и не скрывал этого, сердце болело уже почти непрерывно.
Ялта не помогла. Левитан вернулся в Москву и почти не выходил из своего дома в Трехсвятительском переулке. 22 июля (4 августа) 1900 г. Исаак Левитан умер.
Всего Левитан написал около 1000 картин и этюдов, лучшие из них находятся в Третьяковской галерее и Русском музее. В Плесе открыт Дом-музей Левитана.
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ
Осип Эмильевич Мандельштам – один из самых крупных поэтов России XX века – родился 3(15) января 1891 г. в Варшаве, в еврейской семье коммерсанта, впоследствии купца первой гильдии, промышлявшего обработкой кожи, Эмилия Вениаминовича Мандельштама. Отец, в свое время учившийся в Высшей талмудической школе в Берлине, хорошо знал и чтил еврейские традиции. Мать – Флора Осиповна – была музыкантшей, родственницей известного историка русской литературы С.А. Венгерова.
Детство и юность Осипа прошли в Петербурге, куда семья переехала в 1897 г. Поэт Георгий Иванов пишет о среде, формировавшей будущего поэта: «Отец – не в духе. Он всегда не в духе, отец Мандельштама. Он – неудачник-коммерсант, чахоточный, затравленный, вечно фантазирующий… Мрачная петербургская квартира зимой, унылая дача летом… Тяжелая тишина… Из соседней комнаты хриплый шепоток бабушки, сгорбленной над Библией: страшные, непонятные, древнееврейские слова…»
Мандельштам был европейским, германоориентированным евреем первой трети XX в. со всеми сложностями и изгибами духовной, религиозной, культурной жизни этого важнейшего отрезка европейской культуры. В «Краткой еврейской энциклопедии» мы читаем о поэте: «Хотя Мандельштам в отличие от ряда русских писателей-евреев не пытался скрывать свою принадлежность к еврейскому народу, его отношение к еврейству было сложным и противоречивым. С болезненной откровенностью в автобиографическом «Шуме времени» Мандельштам вспоминает о постоянном стыде ребенка из ассимилированной еврейской семьи за свое еврейство, за назойливое лицемерие в выполнении еврейского ритуала, за гипертрофию национальной памяти, за «хаос иудейский» («…не родина, не дом, не очаг, а именно хаос»), от которого он всегда бежал».
Однако если мы внимательно перечтем автобиографическую повесть Мандельштама, то увидим, что этот «хаос иудейский» (у Мандельштама выражение это, кстати, не несет отрицательных смыслов) относится далеко не ко всему иудейству. «Хаосом иудейским» назван не иудаизм в целом, а конкретная сцена, следующая за описанием синагоги, из которой 9–10-летний Осип вернулся в некотором «чаду».
В 1899—1907 гг. Мандельштам учился в Тенишевском коммерческом училище, одном из лучших учебных заведений Петербург того времени, увлекался эсеровским движением. 1907—1910 гг. он провел в Европе: в Париже посещал лекции на словесном факультете Сорбонны, два семестра проучился в Гейдельбергском университете, жил в Швейцарии, совершил поездку в Италию.