— По-моему, я сделал свой рисунок не хуже Пикассо, — сказал Тышлер.
Я ничего не отвечал, разглядывал, сравнивал. А Тышлер добавил:
— Смешно хвастаться, но мне кажется, что у меня вышло на этот раз лучше, чем у них…
Почти без всякого перехода Тышлер вдруг спрашивает:
— Вы когда-нибудь смотрели на небо в телескоп?
— Смотрел.
— А я нет. Всю жизнь мечтал об этом.
Александр Григорьевич на минуту задумывается.
— Когда я вернулся из армии в Мелитополь, мы очень голодали. Приезд мой домой был неожиданным для родных. Они думали, что я уже давно сложил где-то свои кости. Мы с молодым писателем Максом Поляновским организовали «Окна РОСТА». Макс писал стихи, я рисовал. На больших фанерах мы писали портреты В. И. Ленина. Я очень здорово научился писать такие портреты. Писали масляными красками. За это нам ничего не платили.
В молодости мы много работали, много спорили. Бывало, и выпивали, но после работы. Пили, конечно, не так, как Есенин. Я его хорошо знал. Мы очень поддерживали Маяковского. Нам приходилось за него драться. Он воевал с мещанством, и его ненавидела старая интеллигенция, особенно почему-то зубные врачи и юристы.
…Живая память Александра Григорьевича что-то выискивает в пространстве и времени, выбирает изощренно, то возносясь куда-то вверх, то приникая к земле.
— Я помню, — говорит Тышлер, — в 1908 или 1910 году все ждали комету Галлея. Все вокруг было пропитано этой кометой. На ней предприимчивые люди хорошо спекулировали. На духах, на конфетах была нарисована комета. Печать тогда была неплохая, хорошо печатали. Даже на шляпках, которые носили женщины, впереди была звездочка, от нее шел назад хвост оранжевого цвета. Это комета Галлея…
— Недавно, — продолжает Александр Григорьевич, — я был в Третьяковке и внимательно смотрел картину А. Иванова «Явление Христа народу». Это очень хорошая картина. Я долго смотрел, и она мне нравилась все больше… А вот в Ленинграде мне бросилась в глаза «Фрина» Семирадского. Это очень одаренный человек. Видно, что он затрачивает огромный труд, все знает, все умеет, а искусства нет. В другом окружении, не в академическом, в иной ситуации он был бы иным художником…
Память ведет Тышлера в самые неожиданные лабиринты.
— Люблю Шекспира. В кино его можно здорово поставить. Но нужно, чтобы это был настоящий Шекспир. У Козинцева это не получилось. Шекспир у него вышел бытовой, заземленный. А Шекспир — это чувства, страсти, надо передать его внутреннюю суть. Я смотрел старые фильмы — они очень устарели, их неинтересно смотреть. Живопись — искусство более долговечное, чем кино. Она только темнеет от времени. У Семирадского время может все потемнить — все равно будет плохая живопись. У Рембрандта все потемнеет, останется один блик на носу — все равно это будет хорошая живопись… Чтобы понять художника, — говорит Александр Григорьевич убежденно, — нужно жить искусством. Вот у меня недавно были два писателя, фамилий вам называть не буду, хорошие писатели, но они ни черта не понимают в искусстве, потому что они этим не живут. Маяковский сам был художник, он понимал. Илья Эренбург понимал, он много видел, много думал, много писал о художниках, знал тонкости их работы, дружил со многими. Он жил этим. В этом все дело! Олеша хорошо разбирался — что к чему. Говорят, что Катаев понимает…
— Александр Григорьевич, а за что вам присвоено звание заслуженного деятеля искусств Узбекистана?
— Во время войны мы с Михоэлсом были в Ташкенте. Там в Узбекском театре драмы им. Хамзы мы поставили «Муканну» X. Алимджана. Надо сказать, что Михоэлс с поразительной энергией работал во всех ташкентских театрах, он заботился о том, чтобы оживилось и узбекское оперное искусство, и драматическое.
Муканна — это герой, который возглавил освободительное движение, он жил в восьмом веке. Я ничего не знал об этом времени, прочитал пьесу. Пьеса талантлива, автор — очень хороший человек. Но у меня совершенно нет никакого материала для работы. Как тут быть?
И знаете, кто меня выручил? Один очень хороший, культурный и добрый человек. Председатель Совнаркома Узбекистана. Постойте, как же его фамилия? Кажется, Абдурахманов. Да, Абдурахманов. Я сказал ему, что у меня абсолютно ничего нет, никакого материала о той эпохе. В ответ он протянул ключ.