Выбрать главу

— А я единственный или как?

— Да.

— Никого другого не было?

— Нет… хотя я была бы не против после того, как… после этого…

— О чем это ты?

— Ну… после того, как ты к этому отнесся; ты об этом говоришь, как будто это ящерица какая-нибудь… Ты на это надеешься? Что это кто-то другой?

— Нет-нет.

— Ага. Так я тебе и поверила! Наверняка был бы рад, если б оказалось, что отец не ты, а другой…

Я стою на этом коврике, молчу и не успеваю спрятать свои мысли за стеклами очков. Она видит, что за ними творится. Из нее опять вырывается плач, с перебоями, будто заводится старинная динамомашинка. Если в мире и есть что-то старомодное, то это плач. Половое влечение — слабость. Секс — это… что-то такое трудоемкое. Старомодное. Вот если бы была мышь… если бы из Хофи свисал такой проводок, а на нем мышь, и все можно было бы стереть… удалить все данные, которые ты в нее вбил. Я смотрю на коврик. Мыши нет. Она говорит: «Пока», а потом обращается в бегство в спальню и закрывает за собой дверь. Мокрые улицы Сингапура. Я остаюсь в коридоре. Как неудачный дизайн, слишком сложная форма, предназначенная только для того, чтобы носить зауряднейшую прическу. Некоторое время жду. Потом осторожно — чтоб с меня ни волосинки не упало — крадусь на кухню и открываю кран. Как будто он что-то в себе таит. Стакан воды. На полке мокрый «клинекс». Я вынимаю сигарету, но она дрожит в моих пальцах так, что становится не по себе. Больше всего мне хочется бежать отсюда, но вдруг у меня в голове картинка: Лолла с мамой. Сажусь в углу. Я самого себя загнал в угол. Самого себя заебал в угол. «Влюблена в Лоллу». Ну и дела! Кладу сигарету обратно в пачку. Все женщины, к которым я имею отношение, в постели, рыдают от горя или от радости. Ящерицы и матери меняют пол. Зародыш меняет хвост на нос. Вдруг вспомнил про Эльсу. Таблетка! На стене на кухне висит нитяной закат с двумя парящими чайками, а под ним вышита фраза: «Life is a flower, growing in your heart»[150]. Ax, Хофи! Вот что у тебя в голове. С научной точки зрения — вообще немыслимо, что наши клетки слились, ведь мы относимся к разным видам. Разве осел может обрюхатить корову? Хофи… Сейчас ты поливаешь этот самый цветок жизни своими слезами в постели. Нет, поливать цветок жизни — значит, пивом. Ага. Сколько сейчас времени? 1845. Пойду-ка в бар. Выхожу из кухни — в коридоре беременное молчание — и уже дошел до выхода, уже собираюсь отдверить ручку, как вдруг в стекле — освещенное зафонаренным светом лицо. Из темноты — глаза. Я машинально разворачиваюсь, но тут же просекаю, что: а) он меня заметил; б) это был Пауль Нильссон. Himself[151]. Опять поворачиваюсь к дверям. Он чересчур бодр — лицо расплющено по стеклу, рука стучит в окошко. Палли Нильсов. О'кей. Сейчас я резко открою, одним ударом собью его с ног и убегу… Не вышло.

— Ой, здра-авствуй!

— А, привет.

— Ну, как ты? Ведь ты Хлин, верно?

Палли Нильсов чем-то похож на свое имя. Если эти двенадцать букв расположить вертикально, выйдет та же фигура, что сейчас стоит передо мной. У него кепка с наушниками (П), сощуренные глазки за квадратными очками (лл), подбородок маленький (а), рот — подковкой (и). Нос — как закорючка над «и», по сравнению с пробивным камнем Хофи, крошечный. Палли в целлофановой кожанке, и когда он поворачивается в дверях, от него много лишнего шуму. Когда Палли снимает кепку, он — лысый. Он на голову ниже меня (интересно, чья это голова), когда втаскивает свое тело на ступеньки. Может, это из-за того, что он загорелый, он одновременно напоминает Нильса — обезьянку Пеппи Длинныйчулок, и Палли — который один на свете. Палли — сын Нильса. Он спрашивает меня, собираюсь ли я уходить, и, когда я отвечаю «да», велит мне не уходить. Он расспрашивает о своей Хофи и остроумно заключает, что она, наверно, прилегла, а потом забалтывает меня в гостиную. Я — заложник разговора.

— Я недавно слышал, что теперь можно смотреть телевизор через компьютер. Но по-моему, от этого ничего не изменится…

— Ага…

— А еще я боюсь, что люди совсем разучатся общаться друг с другом, из-за интернета и всей прочей ерунды…

— Ага…

— Но нам — зубным врачам — бояться нечего: человеческий организм все равно останется таким, как был, и его все так же время от времени придется чинить.

— Ага…

— И хотя у нас тут речь не о жизни, — компьютер ведь медленно включается? Ха-ха-ха…

Его пластмассовая кожанка при каждом слове шуршит и гремит, и он, судя по всему, не ведает, что каждым своим движением режет меня без ножа, — такой чрезмерно бодрый в своей целлофановой шкуре на стуле, — и машет кепкой туда-сюда, будто пытается начерпать в свою болтовню смысл, но черпает только воздух, к во рту у него тоже только воздух, потому что после каждой фразы рот остается открытым. Я чувствую себя так, будто он забыл дать мне наркоз. Зубной врач со сверлом. На душе дырки. Пломбирует. Наверно, зубные врачи не врубаются в душевную жизнь, потому что, когда душа улетает, вся их работа остается на земле. Их ремесло вертится вокруг черепушки. О том, где в человеческом теле содержится душа, было много споров, но, наверно, все согласны, что она не в зубах. Они остаются. Все эти пломбы теперь лежат в гробах, и жевать им нечего. Пятьдесят тысяч улыбок зарыто в могилу. Эй, а когда душа появляется у зародыша? На какой неделе? Когда отваливается хвостик? И откуда она берется? В сперме душа есть? Может, эти дополнительные 6,5 см… может, это и есть душа? «Вверх устремись, моя душа!»[152] Ага. Что-то в этом есть. Выходит Хофи с двумя парами глаз и двумя душами. Зубной врач, кажется, не замечает, что слезники дочери распухли. Они ничего не замечают, кроме зубов. Я не боюсь, что мои зубы будет видно, хоть я и улыбаюсь. Хофи устраивается в гнездышке на другом конце дивана, словно красноглазая птица, высиживает яйца, поджав ноги. Между нами взад и вперед летает кепка.

Джип зубного врача белый, как полицейская машина. Я на заднем сиденье: осужденный, и меня везут к месту лишения свободы. Мой самый суровый приговор: ужин в особняке-дворце в Гардабайре. Вот тебе, чтобы не ложился в постель с девушками! Мой протест, засоленный в хофийских слезах, был бессилен, недействителен. Меня окольцевали — и в машину, Палли даже собственноручно пристегнул меня ремнем. Они на переднем сиденье, отец и дочь — копы, а дежурный по городу ждет дома с шампуром наперевес. Над торговым центром «Крингла» луна, а на ее обратной стороне Том Хэнкс стоит с грустной миной у иллюминатора «Аполлона-13». Я прислоняюсь головой к стеклу. Огни в окошках в Копавоге. Как будто их никто и не зажигал. Сугробы вдоль трассы — засохшие старые пироги, остатки с рождественских столов. И грязный февраль: надо всем наст. На лобовых стеклах замерзшая слякоть. На следующем светофоре капот нагревается. И шипованные шины грызут асфальт. Арнарнес расквадрачен метрами паркета. В кухнях аромат особнякового мяса. В электронных сердцах жужжат батарейки. В колыбельке лает золотистый ретривер. И морозильники набиты. Жизнью после смерти.

Фонарные столбы склоняют головы, соболезнуют мне.

Джип, купленный на деньги безгрошовой общественности, — новехонький и совершенный, как стоматологический кабинет: кузов со светоотражающим покрытием, на шинах заморозка, кресла с подголовниками и с настройкой. Мотор работает на зубной боли школьников, в каждом повороте колес рев бормашины, в саунде магнитофона тринадцать запломбированных корней, бензин — подарок каких-то спонсоров. А водитель — понятное дело, хрустяще-бодрый, как все, кто строит свое благосостояние на чужой страсти к сладкому. Мозг в кепочке.

Когда я иду по дорожке в палисаднике, то мечтаю: вот бы натянуть на этот дом самый большой в мире презерватив, чтоб я не смог войти. В приемном покое мамаша (ц. 30 000) с таким (О, да как же без него!) милейшим тещинским выражением лица, она заключает меня в объятия. Поглощает меня, как яйцеклетка сперму. Мама Хофи. Сигурлёйг Фридриксдоттир, а может, Дидрикс. Короче, какой-то «дрык». То же жаркое, что и Хофи, но более well done[153], очень well done. После семнадцати отпусков, проведенных на раковых пляжах Испании. Солнцем просоленная кожа. Женщины всю жизнь готовят, готовят, а потом — раз! — и сами готовы. Она разжимает объятия, и я вдруг начинаю беспокоиться, не сделал ли я и ей ребенка. Хофи унаследовала свой нос от мамы. А теперь в ее камере-обскуре проявляется и мой фотопортрет. Надеюсь, что его увеличат бесплатно.

вернуться

150

«Жизнь — цветок, растущий в твоем сердце» (англ.).

вернуться

151

Собственной персоной (англ.).

вернуться

152

Первая строка из псалма крупнейшего исландского поэта XVIII в. Хатльгрима Пьетюрссоиа (1614–1674). Любопытно, что самому автору псалма его первая строка пришла в голову при «низменных» обстоятельствах, как и Хлину: согласно преданию, Хатльгрим сочинил ее при взгляде на работника, поднимающего вверх на веревке окорок.

вернуться

153

Хорошо прожаренное (англ.).