— Да не буду я есть эту гадость, не нравится она мне.
— Как так? Все едят и всем нравится, а тебе не нравится?
А кто это все? — это мужья ее приятельниц, которых терроризировали также, как и меня. Мы называли это красным террором, а женщины, желая подсластить пилюлю, уточняли: пре-красный.
Я смотрю на свадебные фотографии и мне кажется, что это было вчера, ну, ладно, позавчера, но помню-то я это так, как будто все произошло сегодня утром. Вот мы стоим в окружении родственников и знакомых, из которых «иных уж нет, а те далече». Вот мы расписываемся в какой-то книге, вот пожимаем руку депутату, махровому антисемиту, который под звуки Мендельсона поздравляет двух евреев с тем, что они образовали новую семью и теперь законным путем могут начать плодить потомство на его родине.
А вот наш последний внебрачный поцелуй. Хотя нет, предпоследний. Фотограф, который к часу дня был уже здорово навеселе, сделав снимок, стал недоуменно крутить в руках камеру, а потом, заикаясь и путаясь в словах, извиняющимся голосом выдавил из себя:
— Ребята, ничего не получилось, повторите еще раз, с другой выдержкой.
И мы повторили, с другой выдержкой, а потом еще раз, с третьей выдержкой, а потом еще много раз с разными выдержками. Вероятно, от частого повторения у нас родилась девочка, в которой мы не чаяли души. И так я любил эту живую куклу, что мне очень хотелось сострогать ей младшего братика, но жена уклонялась от моих кавалерийских наскоков, всегда заканчивая наши дебаты одной и той же фразой: «Хочешь — рожай». Конечно, я хотел, но не мог, ибо природа создала меня для другого.
Я смотрю на фотографию и понимаю, почему у меня язык не поворачивался назвать жену своей половиной: я был хорошо упитанным молодым человеком, а она, также как и теперь, была маленькой, худенькой женщиной. Я называл ее своей четвертинкой. И при виде ее испытывал такую жажду, что даже когда принимал ее по нескольку раз в день, мне все равно было мало.
А вот другая фотография. Сделана она уже в другом месте, в другое время и с другими людьми. Опять это наша свадьба, только теперь фотография уже цветная, а свадьба серебряная. Опять мы целуемся, но выдержка уже не та… И хотя по-прежнему я испытываю жажду при виде своей четвертинки, но теперь я на строгой антихолестерольной диете и принимаю ее раз в неделю, да и то не всегда. Зато теперь на фотографии я вижу свою дочь. Она уже взрослая женщина, которая большую часть своей жизни провела в Америке. Конечно, она ориентируется здесь гораздо лучше, чем мы. Наверно, поэтому на наших семейных советах она является председателем с правом последнего слова; статус наблюдателя с совещательным голосом принадлежит моей жене, а роль народа, который продолжает безмолвствовать, осталась за мной.
А началось это перераспределение ролей 10 лет назад, когда перестройка перешла в перестрелку и я сказал жене, что хочу ехать. Она почувствовала, что на сей раз дело одними словами не ограничится и стала метаться, как птица в клетке. Она предпринимала все возможное, чтобы удержать меня в этой клетке, она не хотела видеть открытую дверь, которая вела на свободу. Она просила и умоляла, она плакала и устраивала скандалы. Мне было жалко на нее смотреть, но я не сдавался. Тогда в последней, отчаянной попытке она обратилась к своему птенчику, которому было тогда 12 лет.
— Лена, — сказала она, — папа хочет ехать в Америку, а я не могу: здесь мои друзья и родственники. Я здесь родилась и выросла, я знаю, как здесь жить. Давай останемся, пусть он едет, он будет присылать нам импортные вещи, а ты, когда вырастешь, поедешь к нему в гости.
— Нет, — ответил птенчик, — ты здесь найдешь другого, а папа у меня один, я хочу с ним.
Так она решила и свою судьбу и судьбу своих родителей.
Я смотрю на часы. Новое тысячелетие наступит через 20 минут. И я твердо знаю, что встречать его буду здесь, в Америке, ибо я давно уже променял Пушкина на Mutual funds, а поэзию крупнейших мировых поэтов на прозу финансовых отчетов крупнейших мировых корпораций.
Да, я в Америке, которую наши люди называют трудовым лагерем с усиленным питанием, в Америке, где очень часто приветствуют друг друга не традиционным «Как дела?», а менее традиционным, но гораздо более близким к жизни вопросом: «Как идет сражение?» (How is the battle?).
Я уже не хочу себя ущипнуть и проснуться маленьким мальчиком, за железным занавесом, в годы правления кровавого диктатора.
Я предпочитаю борьбу в свободном мире.
И вечный бой, покой мне и не снится…