— Ну и что! — икнул Аполлонский, размахивая соломенной шляпой. — Зв’здам это не п’мешает, да, б’рон?
— Абс’лютно т’чно! — пьяным тот говорил еще громче — небосвод, похоже, затрясло. — У нас еще м’ллион сил для пр’гулок!
— Ну гуляйте, гулены, — Психовский зашагал, заплетаясь, к каюте. — Передавайте звездам привет!
По дороге обратно профессор заметил на мокрой, недавно отдраенной палубе очень изящные и легкие, отдающие перламутром в лунном свете человеческие следы, и подумал, что похожие где-то уже видел — но не придал особого значения мокрым отпечаткам, чего после пары, тройки и даже четверки коктейлей не привидится.
Поэтому профессор добрел до каюты, разделся и спокойно, без неожиданностей, лег, да и заснул без проблем — в сон прямо тянули канатами, завязывая морские узлы. Спал Грецион Психовский умиротворенно, снилось ему… что странно, то совсем ничего, то Вавилонский Дракон — четкий, вроде бы словно живой, а вроде бы — шевелящаяся картинка с фрески, как в дешевой 2D-анимации. Не стоит звать господина Фрейда и просить его разобраться в потаенном смысле этой пантомимы — вместо этого лучше посмотреть наверх и увидеть, что пока профессор глубоко и прекрасно спал, на небе, черном-черном, загорались, гасли и мерцали звезды, где-то там, в холодной и бездонной космической пустоте, они собирались в созвездия, которые взирали сверху властным взглядом, влияя если не на судьбы и характеры людей, то просто на их настроение.
А внизу свежим перламутром светились следы.
Утро загорелось над океаном, ударившись о зеркальные волны золотыми искрами.
Федор Семеныч Аполлонский проснулся — да с таким ощущением, словно его только что ударили по голове не иначе, чем чугунным утюгом. Точнее, по тому, что от головы осталось — она раскалывалась и уже, похоже, развалилась на части, окончено треснув. Такому даже монстр Франкенштейна, у которого все худо-бедно сшито белыми нитками, не позавидует.
Художник поднялся, попытавшись усесться на кровати — его тут же потянуло назад. Но Аполлонский смог удержать себя.
Федор Семеныч посмотрел в круглое окошко каюты — там, среди бесконечной воды и лишь воды, утро только-только начинало разгораться, как минуту назад разожженный камин. Федору Семенычу свет показался слишком ярким — художник прищурился, полез за часами и, найдя их, наконец-то посмотрел на время — циферблат отчетливо показывал восемь утра.
— Какая же рань, — предположительно собирался сказать Аполлонский, но вышла у него какая-то каша, которую ни один переводчик в мире разобрать не сможет.
Так же, как Грецион не переносил зимние холода, Федор Семеныч не переносил ранние утра, и каждый поход на первую пару оказывался сущим мучением, а расписание, составленное так, что спросонья приходилось приезжать шесть дней подряд из пяти рабочих — божья кара, спущенная на художника в лице злобного руководства. Правда, иногда, по выходным, Аполлонский вставал рано и бегал… ну, хорошо, хорошо, по крайней мере он каждый раз собирался так делать, но не просыпался раньше двенадцати.
Вот и сейчас, утопая в подушках — ему уже стало сниться, что это море — и пытаясь не обращать внимание на ядерные взрывы в голове, художник начал засыпать.
Как на зло, в дверь постучали — один раз, второй, потом третий вдогонку. В голове Федора Семеныча этот звук сопоставим был с треском разрушающейся от толчков землетрясения Трои. Чтобы хоть как-то прекратить муку, художник встал.
— Иду я, иду, — сказал он так громко, как только мог — то есть, чуть громче работающего на минимальной мощности радиоприемника.
Аполлонский открыл дверь, одной рукой держась за голову. На пороге стоял Грецион Психовский. Художник сфокусировал взгляд и понял — что-то в друге сегодня не так, да вот только что конкретно… искать какие-то различия и подмечать детали в таком состоянии все равно, что пялиться сквозь призрака.
Но через какое-то время до Аполлонского дошло — Грецион стоял в его шляпе.
Художник решил убедиться, что это не иллюзия, и начал ощупывать голову. Психовский хихикнул.
— Это что, моя шляпа? — промямлил Аполлонский. — Ты что, стащил мою шляпу?..
— Нет, если бы я стащил ее, то сразу бы сжег.
— Прямолинейность — твой конец, будь ты не ладен.
— Ты вообще помнишь, что вчера было? Вечером.
— Конечно помню, я же алкоголик, а не маразматик, — Федор Семеныч сморщился. — Мы сидели, потом пришел барон, а потом…
— Потом вы пошли смотреть на звезды и, я почти уверен, говорить с ними в таком состоянии. Когда я уходил, шляпа была уже на тебе, а утром нашел ее на палубе. Заметь, я мог выкинуть — но не стал.