Госпожа Герэн, обернувшись ко мне, спросила, решилась ли я? «Да, мадам, я готова на все, – ответила я ей с несколько нахальным видом, который доставил ей удовольствие, – на все, чтобы заработать денег». Нас представили нашим новым товаркам, среди которых моя сестра была уже достаточно известна и которые, питая к ней дружеские чувства, пообещали позаботиться обо мне. Мы пообедали все вместе; одним словом, таково было, господа, мое вмещение в бордель.
Я должна была оставаться там слишком долго, не находя применения. В тот же самый вечер к нам пришел один старый негоциант, закутанный в плащ с ног до головы, с которым госпожа Герэн и свела меня для почина. «Вот, очень кстати, – сказала она старому развратнику, представляя меня. – Вы же любите, чтобы на теле не было волос, господин Дюкло: гарантирую вам, что у ней их нет». – «Действительно, – сказал этот старый чудак, глядя на меня в лорнет, – она и впрямь совсем ребенок. Сколько вам лет, крошка?» – «Девять, сударь». – «Девять лет… Отлично, отлично, мадам Герэн, вы же знаете, как мне нравятся такие. И еще моложе, если у вас есть: я бы брал их, черт подери, прямо при отлучении от кормилицы». Госпожа Герэн, смеясь над этими словами, удалилась, а нас закрыли вместе. Старый развратник, подойдя ко мне, два или три раза поцеловал меня в губы. Направляя своей рукой мою руку, он заставил вынуть из своих брюк орудие, которое едва-едва держалось, и, по-прежнему, действуя без лишних слов, снял с меня юбчонки, задрал рубашку на грудь и, устроившись верхом на моих ляжках, которые он развел как можно шире, одной рукой открывал мою маленькую щель, а другой тем временем изо всех сил тер себе член. «Прекрасная маленькая пташка, – говорил он, двигаясь и вздыхая от удовольствия, как бы я приучил ее, если бы еще мог! Но я больше не могу; я напрасно старался, за четыре года этот славный парень больше не твердеет. Откройся, откройся, моя крошка, раздвинь хорошенько ножки». Через четверть часа, наконец, я увидела, что мой клиент вздохнул. Несколько «черт подери!» прибавили ему энергии, и почувствовала, как все края моей щели залила теплая, пенящаяся сперма, которую распутник, будучи не в силах вогнать внутрь, пытался, по меньшей мере, заставить проникнуть с помощью пальцев. Не успел он это сделать, как молниеносно ушел; я еще была занята тем, что вытирала себя, а мой галантный кавалер уже открывал дверь на улицу. Таковы, господа, истоки появления имени Дюкло: в этом доме существовал обычай: каждая девочка принимала имя первого, с кем она имела дело, и я подчинилась традиции».
«Минуточку, – сказал Герцог. – Я не хотел вас прерывать, до тех пор, пока вы сами не сделаете паузу. Объясните мне две вещи первое – получили ли вы известия от своей матери и вообще узнали ли вы, что с ней стало; и второе – существовали ли причины неприязни, которую вы с сестрой питали к ней? Это важно для истории человеческого сердца, а именно над этим мы работаем. – «Сударь, – ответила Дюкло, – ни сестра, ни я больше не имели ни малейших известий от этой женщины». – «Ну что ж, – сказал Герцог, в таком случае, все ясно, не так ли, Дюрсе?» – «Бесспорно, – ответил финансист. – В этом не стоит сомневаться ни минуты; вы были очень счастливы от того, что вам не пришлой идти на панель, поскольку оттуда вы никогда бы не вернулись». – «Неслыханно, как распространяется эта мания, – сказал Кюрваль.» – «Клянусь, это потому, что она очень приятна, – сказал Епископ.» – «А во-вторых? – спросил Герцог, обращаясь к рассказчице.» – «А во-вторых, сударь, честное слово, мне было бы очень тяжело рассказывать вам о причинах нашей неприязни; она была так сильна в наших сердцах, что мы признались друг другу, что чувствовали себя способными отравить мать, если бы нам не удалось отделаться от нее иным способом. Наше отвращение достигло предела, а поскольку оно не имело никакого выхода, то, вероятнее всего, это чувство в нас было делом рук природы». – «Да и кто в этом сомневается? – сказал Герцог. – Каждый день случается так, что она внушает нам самую сильную наклонность к тому, что люди называют преступлением; вы отравили быее уже двадцать раз, если бы действие в вас не было результатом наклонности, которая толкнула бы вас на преступление, наклонности, которую она замечала в вас, подозревая о такой сильной неприязни. Было бы безумием представлять себе, что мы ничем не обязаны своей матери. Но на чем же тогда должно основываться признание? На том, что мать испытала оргазм, когда на ней сидели верхом? Ну, конечно! Что касается меня, то я вижу лишь в этом причины ненависти и отвращения. Разве мать дает нам счастье, производя нас на свет?.. Куда там! Она бросает нас в мир, наполненный подводными камнями, и мы должны выбираться из этого, как сможем. Я помню, что со мной бывало раньше, когда я испытывал к моей матери приблизительно те же чувства, что Дюкло испытывала к своей: я чувствовал омерзение. Как только я смог, я отправил ее в мир иной и никогда в жизни больше не испытывал столь сладострастного чувства, чем в тот момент, когда она закрыла глаза, чтобы больше их не открывать». В этот миг в одном катрене послышались ужасные рыдания; это был катрен Герцога. Все обернулись и увидели юную Софи, утопающую в слезах. Поскольку она была наделена иным сердцем, чем злодей, их разговор вызвал у нее в душе дорогое воспоминание о той, которая га ей жизнь и погибла, защищая ее в момент похищения. «Ах, черт подери, – сказал Герцог, – вот это великолепно. Вы оплакиваете вашу матушку, моя маленькая соплюшка, не так ли? Подойдите, подойдите-ка, я вас утешу». И развратник, разгоряченный и предварительными обстоятельствами, и разговорами, и тем, они делали, обнажил умопомрачительный член, который, судя всему, жаждал разрядки. Тем временем Мари подвела девочку. Слезы обильно текли у нее из глаз; ее смешной наряд послушников который она была одета в тот день, казалось, придавал еще больше обаяния горю, которое красило ее. Невозможно было быть еще более красивой. «О, несчастный Боже, – сказал Герцог, вскакивая, точно бешеный. – Какой лакомый кусочек я положу себе на зуб! Я хочу сделать то, о чем только что рассказала Дюкло: я хочу вымазать ей промежность спермой… Пусть ее разденут». Все молча ждали исхода этой стычки. «О, сударь, сударь, – вскричала Софи, бросаясь в ноги Герцогу, – проявите хотя бы уважение к моему горю! Я оплакиваю участь матери, которая была очень дорога мне, которая умерла, защищая меня, и которую я никогда больше не увижу. Проявите жалость к моим слезам и дайте мне отдохнуть хотя бы сегодня вечером.» – «Ах, твою мать, – сказал Герцог, держа свой член, который угрожал небу. – Я никогда не подумал бы, что эта сцена может быть такой сладострастной. Разденьте же, разденьте! – в ярости говорил он Мари, – она должна быть голой».
Алина на софе Герцога, горько плакала, как и нежная Аделаида, всхлипывающая в нише Кюрваля, который ничуть не разделяя боль этого прекрасного создания, жестоко бранил ее за то, что она сменила позу, в которую он ее поставил, но, впрочем, с самым живейшим интересом следил за исходом прелестной сцены. Тем временем Софи была раздета, не вызвав ни малейшего сочувствия: ее помещают в то же положение, которое только что описала Дюкло, и Герцог объявляет, что сейчас кончит. Но как быть? То, что рассказала Дюкло, совершалось человеком, который не испытывал эрекции, и разрядка его дряблого члена могла направляться туда, куда он хотел. Здесь же все было совсем не так: угрожающая головка орудия Герцога не хотела отворачиваться от неба, которому, казалось, угрожала; надо было, так сказать, поместить девочку наверх. Никто не знал, как это сделать, но чем больше находилось препятствий, тем сильнее крайне возбужденный Герцог чертыхался и извергал проклятья. Наконец, на помощь пришла Ла Дегранж. Не было ничего такого в области распутства, что было неизвестно этой колдунье. Она схватила девочку и усадила ее так ловко к себе на колени, что как бы ни стоял Герцог, конец его члена касался влагалища. Две служанки подошли, чтобы придерживать ноги девочки, и она, возможно, могла уже лишиться девственности; никогда она не выглядела такой прекрасной. Но это было еще не все: надо было ловкой рукой ограничить поток и направить его прямо по назначению. Бланжи не хотел рисковать не ловкой рукой ребенка для такой важной операции. «Возьми, Юлия, – сказал Дюрсе, – ты будешь этим довольна». Она начинает напрягать его. «О, черт подери! – сказал Герцог, – она мне все испортит, потаскуха, я ее знаю: я – все-таки ее отец; она ужасно боится». – «Честное слово, я советую тебе мальчика, – сказал Кюрваль, – возьми Эркюля, у него такая гибкая кисть». – «Я хочу только Дюкло, – сказал Герцог, – она лучшая из всех наших «трясуний»; позвольте ей ненадолго покинуть свой пост, пусть подойдет сюда». Дюкло подходит, очень гордая тем, что ей оказано особое предпочтение. Она закатывает рукав до локтя, и, обхватив огромный инструмент господина, принимается тереть его, оставляя все время головку открытой, шевеля его с мастерством, доводя быстрыми и в то же время размеренными толчками; наконец, бомба взрывается в ту самую щель, которую она должна покрыть. Герцог кричит, извергает проклятья, неистовствует, заливает себя. Дюкло не расстраивается; ее движения определяются степенью того удовольствия, которое они доставляют; Антиной, специально поставленный рядом, аккуратно заставляет проникнуть сперму во влагалище по мере того как она вытекает, а Герцог, побежденный сладострастными ощущениями, видит, вздыхая от сладострастия, как в пальцах его трясуньи понемногу сникает пылкий член, рвение которого только что так пылко его распаляло. Он бросается на свою софу, госпожа Дюкло возвращается на свое место; девочка вытирается, успокаивается, возвращается в свой катрен, и рассказ продолжается, оставляя зрителей убежденными в истине, которой они, как я думаю, были проникнуты уже давно: идея преступления всегда умела распалять чувства и вести нас к разврату.