свободней, но быстрее теряли своих всадников, и свободные кони, тарахтя
полуобрубленными сёдлами, в возбуждённости носились возле дерущихся. Чернявый
поручик елозил на скользком, большом седле. Он высоко подпрыгивал вместе с заносимой
за плечо шашкой, мотаясь из стороны в сторону, как большой, глупо привязанный к шашке
темляк. Кряхтя, вопя, брызгая слюной, цеплявшейся за бороду, он пробирался на своем
снегурчатом жеребце на край поляны, откуда шли выстрелы. Он, по всему видно, был
храбр, но какою-то нерусской суетливой храбростью, очень сознательной, всё держащей в
памяти. Должно быть, после боя ему всегда казалось, что он многое делал не так, как надо,
и может быть, даже совсем не то, что надо. Больше всего он боялся бы представить, что он
похож на труса, и когда начинал он держаться покойнее, его забирал страх, что со стороны
спокойствие понимается трусостью, и он, забыв все правила, стирался сделать как можно
больше движений, больше людей убить, чаще подвергнуться опасности. Рубил он плохо,
должно быть, из-за малого роста и коротких рук, и потому старался не рубить, а самому
навлекать на себя врага и быть вырученным бойцами, шашкой же махал больше для
управления боем, а не для защиты.
Но его суетливость была настолько безумной, что походила скорее на сумасшествие,
чем на трусость. Даже перед глазами смерти не хотел бы он видеть себя смешным при
неловком ударе своей шашки.
Перестрелку за лесом покрыл разноголосый вой, и показались пешие горцы. Отбегая
от ската, они вцеплялись на ходу в коней и на гривах уходили прочь. За ними, волоча
коней в поводу, поднимались охотники Дорохова.
— Здорово, Мишель,— закричал издали сам Дорохов, подтягиваясь вверх по тропинке
за сучья кустарника.
— Смотри-ка, как мы делаем войну,— сказал он по-французски чернявому,— как
кухонные мужики, дорогой. Ни красоты, ни удали. Здравствуй. Благодарствую за подмогу.
Чернявый поручик скатился с жеребца и, прихрамывая,— он ещё юнкером сломал себе
ногу,— поздоровался.
— Я тебе завидую, Дорохов,— сказал он.— Ты открыл бой с восьми утра.
Он скривил губы и потёр грязную бороду.
— Мне, понимаешь, не повезло,— продолжил он,— я крутился по лесу, как Вергилий в
аду. Мои ребята — бравый народ, но немного мужиковаты,— закончил он по-французски.
— Чем мужикастее, тем лучше. Не на балу,— ответил Дорохов.— Ты зря про мужика
не говори, повоюй с моё — узнаешь.
И повернулся к субалтерну.
— Вы уж присмотрите за всем, Жоржик. А мы пойдём с поручиком да выкурим по
трубочке.
Чернявый поручик молчал. Небрежность слов Дорохова о мужиках немножко кольнула
его. Выходило, что он получил по носу, как фат и мальчишка. Правда, Дорохов был старый
кавказский офицер испытанной воли, но в отряде Галафеева давно уж поговаривали, что
чернявый Мишель трижды переплюнул его в храбрости. Фразу же Дорохова, «повоюй с
моё — узнаешь» тоже можно было понять очень обидно, как обращённую к юнцу.
— Что, устал, Мишель? — спросил его Дорохов.— А что это ты своих людей
держишь? Ты бы приказал им привал.
— Ничего-с, подождут,— почти что не разжимая губ, ответил чернявый,— не на балу.
Вот девок насиловать они у меня будут первыми.
Дорохов усмехнулся. Он вздёрнул левую бровь и сказал безразлично:
— Я не вмешиваюсь. Дело твоё, Мишель. Но вот, брат, не думал, что ты горазд девок
насиловать.
Чернявый поручик покраснел. Грязные щёки сразу отсырели от пота. Чернявый,
несмотря на то, что был ругателем, в душе оказывался очень застенчивым человеком. Он
мог смутиться от чего угодно. И чтобы реже окунаться в смущение, он перебивал его
наглостью. Но наглость хорошо выходила, когда речь шла о чужом и выдуманном,— о
своём же — не всегда. Он был спокоен за себя, остроумен и добр, когда его считали
подлецом и саврасом, но как только чувствовал он, что кто-то насмешливо заглядывает в
его нутро, он свёртывался, как ёжик, вверх колючками, и сам начинал поносить всякого и
каждого, не стесняясь словами. И чем больше он поносил, тем чаще заглядывали ему в
душу, и тем чаще он краснел. Он был сентиментален, как мальчик, а жить хотел бретёром
и мужчиной в соку. Но помимо всего прочего он был некрасив. Большая голова, низко
вбитая в плечи, спина, крутая у лопаток, будто пригорбая, тонкие выгнутые наружу ноги,
голос пронзительный, как у выпи, глаза маленькие, мышиные, лоб горбатенький, как у
умных, но калечных детей, и, главное,— рост, маленький, незаметный рост.
Дорохов разостлал бурку и лёг на неё животом. Чернявый поручик сел возле на камень.
Разговор не клеился. Горы вокруг вспотели на солнце и парили лёгкими туманами. На
головищах гор багровели рубцы и парши от русских топоров, и туман сползал по ним в
долины серой прогнившей сукровицей. От солнца хотелось спать. Шилинский лес
бесновался нутряными гулами. Треск подходящей по лесу русской пехоты доносился
гудящей волной.
— Ты как хочешь,— сказал Дорохов,— а я посплю. Ты вот мне завидовал, что я начал
бой с восьми утра, а я, знаешь, ни жив, ни мёртв. Прости, родной.
Чернявый скривил губы и ответил, как на уроке:
— Будь покоен. Прикажу постеречь твой сон.
И покраснел, сам не зная отчего.
Чувствуя, что краснеет, и стараясь удержать набегающую на лицо краску, он стискивал
зубы, и тогда его мгновенно охватывала какая-то быстрая злость. Заряд её рождал такой
сумасшедший жест или такое решительное слово, которые невольно заставляли
побледнеть вмиг лицо. Потом, сдерживая волнующееся, как после рискованного прыжка,
дыхание и чувствуя с радостью, как скрылась краска застенчивости, он мог долго, до
нового приступа покраснения, быть добрым и ласковым малым. Вот и сейчас ему нужно
было найти такое слово, но оно не подыскивалось, и злость не рассасывалась, а
плескалась в сердце густой мокротой.
Над обрывом, откуда были видны запястья дальних гор, охотники развели костры.
Дороховские — поближе к обрыву, чернявого поручика — ближе к лесу. Люди обоих
отрядов шумно беседовали и делились провиантом, но держались как люди разных
племён. Далеко в стороне вспархивали одинокие выстрелы. Их эхо раздражённо
стрекотало меж утёсов, никого не пугая.
— Наш-то чернявый заткнул вашего,— говорил в кругу дороховских охотников
горнист Орхименко.— Ей-богу — заткнул. Из арапов он, знаешь, визгливый, пороховой
парень.
— Вон он, до ваших коней пошёл,— поглядел через головы говоривших старый
дороховец.— Не, какой же он офицер, поглядите. Один горб, Исусе Христе.
В кругу засмеялись. Чернявый дошёл до коноводов. Четверо дежурных валялось в
траве, шепчась над медным пятаком. Увидев поручика, они вскочили.
— Чисто замучились с девкой, ваше благородие,— предупредительно сказал один из
них.
— Пымали девку,— сказал другой,— четыре нас, девк один. Пиатак бросали — каму
придиот.
— Какую девку? — спросил поручик.— Откуда?
Старший татарин объяснил ему, что в перестрелке с коня упал раненный в ногу горец,
с ним вместе свалилась девка, сидевшая за его спиной. И показал в сторону. У орешника,
по горло в зелени, спутанная по рукам и ногам, лежала девочка лет двенадцати. Лицо её