бросив обеих, умчался вперёд с бывшей здесь же какой-то своей петербургской знакомой.
Адель, кость от кости Авроры Дюдеван, известной уже в те годы под именем Жорж
Занд, не столько писательницы чувств, сколько подруги писателей, сама не прочь была
повеселиться с бойким гусаром. На бал в Кисловодске она явилась одетой в платье gгi dе
регlе и в чёрной кружевной шали, т. е. так, как была одета княжна Мэри при первой
встрече с Печориным. Здесь уже знали, благодаря болтливой Ребровой, что молодой Аль-
фред Мюссэ истекал у её ног стихами. Девушка из бедной семьи, красавица с длинными
галльскими ногами, она рано начала писать стихи и коллекционировать рискованные
желания. После стихов Мюссэ она расчётливо быстро отдала руку пожилому учёному
Игнатию Омер де Гелль, геологу и путешественнику. Он увез её в Грецию, она грелись на
солнце у развалин Акрополя, писала стихи на его холмах, открытых морю и ветру, она
была в Миссолунги, в комнате, где умер Байрон и где его друзья сулиоты торговали его
вещами и автографами и гордились женщинами, которых когда-либо касалась
неразборчивая рука великого сумасброда. В Стамбуле, где Игнатий Омер де Гелль сочинял
с мудрым терпением философа свои геологические сумбуры,— Адель собирала цветущие
впечатления на весёлых кладбищах Скутари и на базарах Галаты. Пышный
провинциализм Стамбула, шествовавшего на улицах в носилках, несомых армянами,
похожими на аравийцев, сытые пляски в гаремликах, где читались Вольтер и Рабле вместе
с анекдотами Хаджи-Наср-Эддина и бредовые оргии в потайных клубах на Кабристан-
Сокак, где европеянки собирались помечтать о мужчинах и покурить гашиш, открывали ей
просторные горизонты.
После пыльного великолепия Афин и очарования стамбульских дней она увидела
тусклые пески Каспия. В Астрахани, обкуренной коричневой пылью и запахом
курдючного сала, она вдруг напечатала стихи:
«Вдали от родины я набрела на волшебный оазис в пустыне,
Полный блеска, ума и красоты...»
И когда тамошний губернатор, ошеломлённый такой её безграничной любезностью и
отчасти польщённый, почтил её богатым обедом, ей показалось, что оазис действительно
найден, что судьба начинает сдавать ей козыри.
Геолог был учёным и милым человеком, но, к счастью, супругом самых скромных
возможностей, и мадам Адель совершала займы любви, как истая парижанка и поэтесса.
Геморроидальный голландский консул Тебу де Мариньи, поэт, гидрограф и
контрабандист оружием, искал её ласк и уже много лет подряд готов был заменить
геолога. Мечты её голодных девических сумерек сбывались.
«Журнал д’Одесса», где от нечего делать печатались беглые греки и гувернёры из
одесских семейств, помещал её стихи и рассказы. Поэты и путешествия стали обычны.
Слава приходила в путешествиях через поэтов...
Женщина, у которой душа из стихов и длинные галльские ноги, располагает
сложнейшей бутафорией флирта.
Адель могла бы в нём опередить Жорж Занд, если бы мадам Жорж Занд когда-либо
позволила себя опередить.
Дни в Кисловодске вертелись циклоном. Чернявый поручик блистал в ореоле трёх
граций — Ребровой, Адель и своей петербургской знакомой. Он обращался со всеми тремя
как с любовницами. Петербуржанка принимала это как должное и всеми силами старалась
афишировать гусара.
После бала, на рассвете, когда Мишель, расхрабрясь, сказал Ребровой, что он её не
любит и никогда не любил,— Адель увела растерявшуюся девушку к себе. Мишель
отправился проводить петербуржанку. Но через час он постучался у двери Адели.
— Вы один?— спросила она.— Вы ко мне или к ней?
— К вам или к ней,— ответил он,— это зависит от вас. Меня преследуют. Вы можете
спасти меня.
Это было простое пари. Никаких неприятелей не было. Он оставался до утра у Адель
Омер де Гелль,— в соседней комнате лежала растерзанная слезами Реброва,— гусар и
поэтесса говорили о стихах, о Европе, о Байроне, словно ничего не случилось. В ту ночь
мадам Адель не задерживала его у себя. И на рассвете гусар спустился через окно, чтобы
выиграть второе пари: он проехал верхом со своей петербургской франтихой мимо окон
Ребровой и мадам Адель. Адель отказала ему в доме, но в тот же день они виделись. При
встрече она наговорила ему дерзостей, и он был взбешён, поражён и обезоружен. Он
попытался завернуться в плащ неудачника, но был безжалостно осмеян. Он хотел овладеть
ею, но она умело остановила его игру и этим сохранила право приказывать.
— Я ещё никогда не отдавалась фигляру. Будьте кем вам угодно, Лермонтов, но будьте
собой.
Тогда, склонившись у её ног, как ребёнок, смуглый, курносый ребёнок, он перебирал
складки её платья своими тонкими острыми пальцами, скручивающими спиралью
железные шомпола, и правдиво говорил ей что-то бессвязное и трогательное.
Он ненавидел Грушницкого, он мечтал для себя о печоринском байронизме, но, боясь
мнений света, осмеял и Печорина, чтобы не подумали, неровен час, об автопортрете. Он
плевал вокруг себя, чтобы никто сквозь плевки не коснулся его души. Душа его была в
плевках. Сквозь слякоть грязных плевков одна вот протянулась рука в пот, в грязь, в плев-
ки и по-женски больно схватила за упрямое сердце, где скрипели машины шагреневые
башмаки и помнился экзотический айран обязательных черкесских наложниц.
Не оставляя места у её ног, он набросал ей на память стихи.
Прочтя их и гладя его жёсткую голову, она похвалила:
— Недурно для русского.
Он вскочил и ушёл, почти не прощаясь.
Она снова перестала его принимать.
Раздвинув узкие жалюзи моих строк, я глубоко погружаю глаза в их краткие встречи в
августе, в Кисловодске, в любви.
30 августа мадам Адель уехала с супругом-геологом в Крым... Гусару был даден адрес
— Ялта, poste restante. Она приглашала его приехать за ответными стихами, обещая там
«увенчать его пламя».
На линии он опять отпустил баки и позволил волосам густо покрыть подбородок. Это
было не по форме, как и нежелание зачёсывать виски, но растительность была так слаба,
что начальство не делало из этого случая к придирке.
Дорохов лежал раненным в Пятигорске, и Мишель без помех пожинал лавры
оригинала и храбреца. Он осунулся и сделался ещё как-то сутулее, смех его стал остёр, как
рыдание, он выглядел теперь суровым и добрым в то же время.
29 сентября он был в деле. 3 октября обратил на себя внимание отрядного начальника
расторопностью и пылкой отвагой.
Октябрь пришёл в боях. Заплесневевшие облаками горы были угрюмы и грохотали
поздними громами. Дожди сочились бесконечно, и солнце бродило неизвестно где,
неделями укрытое от земли серой шерстью набухших дождями туч.
Эхо стало отзывчивее, будто где-то между горами и небом освободились полые дали, и
голос касался их скользких стен и падал назад, как бумеранг.
Кабаны стадами подрывали леса. Неуклюже укладывались снега на горных склонах,
подминая холодные цветы эдельвейсов. Зима выпалывала лес.
«Человеку надо четыре времени года,— говорят старые черкесские песни — весну,
чтобы любить, лето, чтобы жить, осень для спокойных мыслей и зиму для отдыха и сна».