Выбрать главу

Мирный чеченец Казбич приводил продавать коней, и Мишель купил четырёх

кабардинцев, тощих, как гончие псы, пружинящих каждым мускулом. По утрам

переводчик обучал его татарскому языку. Мишелю виделась Мекка, базары Тавриза и

Мерва, голубые мечети Бруссы. Он дымил трубкой, раскуривая её своими стихами, и

скучал от затяжного уюта и безделья. Он почти ничего не писал, т. е. ничего не сохранил

из того, что писалось. Стихи его были отпечатками дней, дни же были бездейственны.

Он почти ни у кого не бывал. Люди наскучили ему бесконечно, а без людей и стихи

писались горячей. Только небо да горы, да краски чеченских лесов, да бедную музыку

чеченских песен терпел он, всё же остальное было противно ему. И он мечтал теперь не о

том, чтобы найти весёлые и шумные впечатления,— нет, цельные чувства боялся

расходовать он, а берёг для стихов. Хотелось иного: чтобы другой кто-нибудь пришёл и

влил в него, ничего взамен не требуя, свежее вино чувств. Иногда он посылал за Казбичем,

и тот устраивал в мирных аулах пляски под бубен и тару. Музыкантов сгоняли плетьми,

танцовщиц одаривали деньгами.

Мишелю подавали айран в низких широких чашках и мёд и укладывали на мутаках,

как важного гостя. У горцев чудесные «сумахи» — тонковорсные ковры,— и отлично тан-

цуют их тонконогие девушки протяжные танцы.

Ничем не стесняем, он много думал о себе. Кто он? И не мог сказать твёрдо и точно, и

должен был находить ответ, сравнивая себя с друзьями и недругами. В те дни почиталась

модной раздвоенность чувств, введённая и обиход Байроном и обжитая в русском

сознании Пушкиным. Любить жизнь и ею тяготиться, верить, кощунствуя; знать,

сомневаясь; убеждаться — как бы в шутку. Ненавидеть тем сильнее, чем необдуманнее.

В этом был стиль времени, стиль раскалывающегося дворянства, и будто трещина про-

шла через его тело и одну половину оставила с дворянством, а другую накренила в бок —

к разночинству, и потому все мысли, все чувства делали прыжок из одной половины в

другую, лишая себя цельности и единства. Он это знал, но только знать себя было мало. А

вывод? Нет, в самом деле, кем он себя признавал? Беда в том, что никем. Уже давно стало

старосветской чертой замыкать себя в узко-дворянских поводках, но точно также низкими

и наивными признавались тенденции разночинства.

Он перебирал в уме друзей и недругов.

Чаще всего ему на ум приходили Дорохов, Максим Максимыч, Сатин, Мартынов.

Провинциальный бонапартизм Дорохова, наигранная жизненная небрежность его,

светскость, доведённая до уровня полковых салонов, были понятны Лермонтову, но

усваивались не просто. Это был игрок в смерть, помещик, промотавший состояние в

храбрость, офицер империи, нашедший новые линии поведения в опытах омерзительной

пустоты тыловой офицерской жизни и буффонады карательных войн на Кавказе. А

Максим Максимыч был тихий и добросовестный обыватель, пробившийся в офицеры. Он

служил в армии, как в лабазе — чинно, добропорядочно, хозяйственно. Всех, с кем воевал,

не ненавидел, но и не баловал, своих уважал, хозяйство империи блюл, как положено. А

Сатин был дворянин, родился и хотел умереть дворянином, какой бы жизнь ни далась,

какой бы смерть ни явилась — без выбора. И хуже всех был Мартынов, который никем не

хотел быть. И Мартынов больше всех раздражал его. Где мог, он вызывал его на то, чтобы

высказаться, проговориться, выделиться, определиться. И всегда должен был отступать.

Человек не проступал сквозь мундир офицера.

12 октября на фуражировке за Шали Лермонтов в конном строю атаковал

превосходные силы «хищников» и убил многих собственной рукой. Через три дня, 15-го,

командуя своими и дороховскими охотниками, он овладел переправой через реку Аргунь и

рассеял скопища «хищников», препятствовавших движению отряда.

В солдатской шинели, каприза ради носимой, и в красной канаусовой рубахе он

жестоко охотился за Кавказом. Горцы знавали его в лицо и, восхищаясь, как дервишем,

оставляли в живых.

А он отправлял в ночь лазутчиков вызнать, был ли утром в бою англичанин Бель, что

делал и не говорил ли про него чего-нибудь. Чтобы вызнали о том обязательно.

Но Бель не принимал в боях участия и не имел случая любоваться дерзкою храбростью

русского.

Вспоминалось: «Ты молод, вижу я! За славой привыкнув гнаться, ты забыл, что славы

нет в войне кровавой с необразованной толпой».

После Аргунского боя Мишель испросил четырнадцатидневный отпуск. Кони и слуги

были оставлены в крепости, и с собой он наметил взять одного камердинера Соколова.

Друзья допытывались, куда он едет.

— Ещё наверное не знаю,— говаривал он уклончиво.— Не решил. Хочу где-нибудь

отдохнуть.

Стал он носить на шее небрежно повязанный чёрный платок и рубаху сменил на

старый военный сюртук без эполет, но доверху застёгнутый, так, чтобы из-под него

виднелось ослепительной свежести бельё, которое он запросто надевал на грязное тело.

С линии он поехал в Пятигорск, из Пятигорска, не задерживаясь, в телеге,

запряжённой сытыми казацкими конями, взял направление на Тамань, чтобы зачеркнуть

две тысячи вёрст, отделявшие его от мадам Адель. И дороге он проявил необыкновенный

аппетит, хотя и худел с каждым днём. Он почти не спал и целые дни проводил в

непрерывном возбуждении, орал с ямщиками песни, дулся в карты с Соколовым, а на

станциях упивался водкой и рассказывал под честное слово секрет, что он родом чеченец,

но выкормлен важным князем и теперь едет к султану торговать пленными. Лохматая

чеченская папаха, серебряная шашка и баловной мат делали его кумиром всех

станционных дам. «Легче плакать, чем страдать без всяких признаков страданья».

Уже кричали по ночам осенние ветры. Дороги были и скользки и тяжелы, кони

истекали грязью, как поросята. Меняя лошадей и телеги, Мишель обгонял версту за

верстой. Под вечер он обязательно уже напивался и спал, громко храпя до середины ночи.

Ночью же просыпался среди тишины, чувствуя ломоту во всём теле и тяжесть в голове.

Может быть, отсутствие впечатлений в ночной тишине, может быть, слабая, а потому

ясная работа мозга после сна помогали ему в эти минуты осознать ложность своего

поэтического побега. Ему хотелось бы жить в вечном огне высоких и напряжённых

страстей, в солнцевороте героических подвигов, и, как щенок без чутья, он искал их,

судорожно цепляясь за всё, проходящее мимо.

Он завидовал Белю. Часто, будто во сне, продумывал он его поведение у горцев,

представлял, как этот Бель организует чеченцев, натравливает их на русских, привозит в

горы оружие и вывозит в обмен на него дагестанские ковры, шерсть, кожи, лес и по ночам

пишет в Англию, что он открыл страну неизмеримых возможностей.

Михаил Юрьевич легко себя ставил на место Беля и даже думал, что он сделал бы

больше него. Действительно, горный Кавказ был страной неизмеримой, неисхоженной.

Бель, по-видимому, не любил её, Бель только вывозил ковры и привозил пули и ружья.

Он завидовал Егорке Оружейникову, вахмистру, убежавшему в горы с полусотней