«Чем?! Чем ты его очистишь?» – спросил Скородомский, садясь на кровати. Память уже волочила его сквозь строй мертвецов с пустыми глазами, своих и чужих. Они молча смотрели на него: рваные осколками, культяпые, в кровавых ошметках, с двойными улыбками от уха до уха, обугленные, в красных сочащихся трещинах…
«Молитвой. Покаянием…»
Скородомский криво усмехнулся, перед глазами поплыло.
«„Покаяние – это дар, о котором тоже нужно молиться, – услышал он сквозь гул крови в ушах. – Покайтесь и обратитесь от всех преступлений ваших, чтобы нечестие не было вам преткновением. Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешили вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух, и зачем вам умирать?“ Новое сердце и новый дух, понимаешь? Есть всего два пути. Это просто, только надо услышать, не пройти мимо…»
Нет, качал головой Василий, все еще не видя ничего. Нет, это не может быть так просто, но голос густой и сильный звучал в голове:
«Вот, Я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло. Во свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю: жизнь и смерть предложил Я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, и дабы жил ты».
– Так началось мое возвращение домой, – сказал отец Василий, глядя на постер в мрачно-синих тонах с лаконичной подписью: «Пункт назначения». – По-другому не сумел, а я очень хотел вернуться к вам… к тебе…
Он замолчал, к горлу подступил комок. Диакон заставил себя посмотреть на дочь. Она давно повернулась к нему, и глаза ее, чистые и глубокие, как закатное небо, кричали о жизни. Она все понимала…
– Пап, – сказала она, – я хочу покреститься.
Диакон Василий заплакал…
Таинство совершил отец Софроний через несколько дней. Лицо Надежды под скромным ситцевым платочком светилось, словно снизошла на нее благодать. Простенький оловянный крестик на черном шнурке невесомо лег на грудь.
Только тогда отец Василий ощутил, какой камень свалился с его души, и в радости своей он испытал греховную гордыню – самую малость – за свое дитя. Она выстояла. Вынесла боль, поругание и обратилась к Свету. Выбрала жизнь…
Через два месяца, в начале сентября, Надежда дождалась момента, когда мать ушла на работу в ночь, набрала ванну, погрузилась в воду, как была – в одежде, – и вскрыла себе вены. Крестик она сжимала в кулаке. На столе в ее комнате остался чистый лист бумаги с одним-единственным словом, адресованным не то матери, не то отцу Василию: «Прости».
Он не поверил.
Он не поверил в это, когда рано утром к дому при церкви, где он жил, прибежала его бывшая жена: босиком, простоволосая, в слезах и с размазанной по лицу помадой. Он еще не верил в это, когда стоял у гроба и смотрел в бескровное лицо, казавшееся таким маленьким, детским и удивительно живым…
Он читал погребальный канон самовольно, прямо в квартире. Отец Софроний запретил отпевать покойницу в церкви.
– Ты знаешь сам, – сказал он диакону, красные пятна уродовали его обычно добродушное лицо, – ОН – никому не дает непосильного креста! И совершить такой грех! Не проси! Нет, нет… и в поминальных службах имя ее чтобы не звучало! Запрещаю!..
«Как же так? – думал диакон Василий. – Как же это?»
И мерещилась ему долина смертной тени, куда рукою Божией был взят пророк Иезекиль, долина смерти и отчаяния, долина мертвенной пустоты и бесконечной тьмы. Здесь ничто не имело дыхания жизни – только мертвые сухие кости.
«Ну почему, почему?» – спрашивал он беспрестанно то ли у Господа, то ли у мертвой дочери.
Никто ему не отвечал.
После похорон он сник, сгорбился, согнулся. Стал ходить тихо, словно старик. На людей не смотрел, отводил глаза в сторону. Строительство Спаса-на-Крови не занимало его, но он ходил на площадку по-прежнему, стоял подолгу, скользя бессмысленным взглядом по растущим ввысь стенам, и губы его беззвучно шевелились. И всегда, возвращаясь обратно к Свято-Сергиевской церкви, он заходил в знакомый двор, в подъезд старой пятиэтажки, поднимался, шаркая, на четвертый этаж, в квартиру бывшей жены.
Она впускала его без слов, если была дома, и уходила куда-нибудь: на кухню или в комнату, всегда плотно притворяя за собой дверь, а диакон Василий шел в комнату дочери, где все осталось так, как было при ее жизни, вплоть до клейких постиков на мониторе компьютера с какими-то быстрыми, летящими пометками ее рукой. Ее вещи – что-то из одежды, – небрежно брошенные на кровать, ее сотовый телефон с севшей батареей на тумбочке, потрепанные учебники на книжной полке, ощетинившиеся закладками, – все это еще хранило ее прикосновения, создавая ауру присутствия: здесь, сейчас…