А дальше? Врезка монтажная. Первая жена, которой влепил пощечину, не раздумывая, просто так, подчинившись мимолетному желанию. Тяжело ударил, наотмашь. И добавил, словно в оправдание: «Чтоб мужа уважала, сучка». Хотя, в сущности, ничем она никогда не провинилась и уважала и даже любила – кого? – этого вечно пьяного мудака, который с друзьями заваливался в сауну после работы и проводил среди изящных, скользких тел молоденьких и дешевых проституток ночи напролет. Кто кому еще пощечину-то должен?
– Я за это расплатился, – пробормотал Григорьев, раздавил окурок пальцами и бросил в траву. В горле прополз ядовитый и острый никотиновый змей, заставил закашлять негромко, но как бы виновато.
– И он, хха, расплатится, – легко кивнул Небесный. – Ты же пойми, брат, не бывает абсолютно чистых людей. Бывают очищенные. Помнишь, как ты очистился? Наверняка же помнишь, ага.
Такое не забывается, подумал Григорьев, не умел бы прощать, не научился бы, век бы проклинал все это ваше очищение…
– Ты, это самое, расскажи, Григорьев. Хочется услышать.
– Вы же были там…
– А ты напомни.
Григорьев выдохнул, в горле запершило с новой силой, так, что на глазах проступили тяжелые слезы. Заговорил быстро, сквозь колючую боль:
– Ведь по книге как? Очистится только тот, кто простит. Поймет, что не надо делать больше зла на земле, и вырежет червоточины из грешного тела.
– И ты, стало быть, не поленился, вырезал?
– Я увидел вас впервые. Помню. Вы сидели на подоконнике в душевой, а за вашей спиной, за окнами в решетках светила луна. И у вас еще козырек был целый.
– Ах, времена…
– Это же ваш голос сказал мне прийти в душевую.
– И сказал тебе – захвати с собой что-нибудь острое, хха. Помню, а как же? В этих ваших тюрьмах всегда найдется что-нибудь острое.
– Я взял перочинный нож. Он у меня хранился, на всякий случай.
– Пригодился…
– Вы сказали, что только через очищение можно прийти к истине. Очистившийся да поймет, а понявший да воссоздаст.
Григорьев не в силах больше был сдерживать острый, едкий кашель и зажал рот кулаком, выплевывая с кашлем невыносимую боль. Перед глазами поплыло, подернулось ночной звездной дымкой, и он с невероятной четкостью увидел вдруг ту саму тюремную душевую, упакованную в серый кафель, с высокими отштукатуренными потолками, с мутной желтой лампой, закрытой круглым плафоном. Увидел влажный щербатый пол с хлорными разводами, ржавые металлические поддоны и местами подгнившие скамейки. Торчали из стен тройные крючки-вешалки, темнели следы от гвоздей, и полоска синей краски разрезала стены надвое. И, конечно, увидел подоконник, Небесного человека и лунный свет.
А в руках ощутил холодную рукоятку старенького перочинного ножа, который добыл месяца два назад, когда не знал еще точно, куда заведет бесконечная (казалось) тюремная жизнь. Вспомнил, как беззвучно выскользнуло лезвие, а Небесный предложил:
– Ну ты посмотри сначала, брат. Осмотрись.
А что осматриваться, когда Григорьев и так знал, где у него засела червоточина проклятая, не дающая жизни, ломающая судьбу от рождения до тюрьмы. Это все она виновата. Кто же еще?
Подошел к овальному зеркалу, которое все в царапинах и трещинках по углам, выгнулся, нащупал холодными пальцами червоточину чуть выше поясницы, справа. Расплылась червоточина размазанным пятнышком, в диаметре чуть меньше пяти сантиметров. Похожая на родимое пятно. Вот только если надавить на нее пальцами, то пальцы провалятся внутрь, а сама червоточина порвется надвое, переползет рваными кругляшами и на пальцы, и под ногти, и по всей руке растечется. Заразная эта штука!
Выдохнул, сжал зубы так, что заболело в скулах. Всадил лезвие под кожу, еще глубже! Перехватило дыхание. А надо было вырезать. И вырезал! Медленно, резкими движениями, словно пилил по кругу – следил в зеркале, чтобы все ухватить, не оставить. Сразу подалась толчками на волю темная кровь, поплыла по пальцам, закапала на пол, размазалась по обнаженному телу. Боль усилилась, и сквозь зубы вырвался тонкий, предательский хрип. Руки задрожали. Глянул на Небесного, а тот, подавшись вперед, ступил носком ботинка на пол, а вторую ногу поджал.