Минаков задергался, но ремни крепко держали его.
– Муж научил запоминать, – сказала Нина, пряча изувеченную грудь. Она повернулась к столику с инструментами и взяла скальпель.
– Прошу! – завопил Минаков.
– Боль, – произнесла Нина, улыбаясь, – учит.
Глеб, задыхаясь, смотрел, как она подносит скальпель к его обнаженному паху. Член сжался, тщетно пытаясь втянуться в тело.
– Я прошу, я заплачу тебе, – затараторил Минаков. – Я могу помочь, найти хороших врачей. Ты не виновата, это все твой муж. Ты должна понять, что его больше нет, ты свободна, ты…
Она коснулась скальпелем его лобка, будто намеревалась побрить. Ее бледное лицо было сосредоточенным, глаза – остекленевшими. Минаков понял, что ни угрозы, ни убеждения не остановят ее.
Лезвие скользнуло по лобку, обжигая. Кожа медленно расплылась в стороны, раскрылась, как лепестки цветка, явив белую с желтым оттенком жировую прослойку. Тонкие горячие струйки потекли в пах.
– Я думала, что смогу закончить роман без Игоря, – тихо сказала Нина, не обращая внимания на вопли писателя. – Ведь я делала все это раньше. Находила особенную книгу и особенное слово. А Игорь только вставлял его в текст. Я бы сама могла вставить.
Она провела лезвие вниз, чертя вертикальную линию на основании его сморщившегося члена, параллельно вздувшейся дорсальной вене. Моча шумно потекла по столу. Нина прервалась и продолжила вновь, когда поток иссяк.
– Не надо, не надо, Боженька, не надо, – бился в судорогах писатель. Слюна летела из его рта, зрачки закатились под веки, и пальцы сжимались, мечтая добраться до глотки медсестры.
– Я увидела тебя на прошлом фестивале, – отрешенно рассказывала Нина. – Я решила, что ты – настоящий. Я дотронулась до твоей книги. Вспышка была. И вспышка, и разноцветные огни. Я стала читать.
Она скорбно покачала головой:
– Я ошиблась. Я думала, что найду сороковое слово, но в твоем романе его не было. Там не было ничего. Огни меня обманули. Огни не работали без Игоря. Пустая, мучительно пустая и ничтожная книжонка.
Лезвие медленно достигло головки. В рытвине, которое оно оставило, набухали икринки крови. Потом, словно змея, пенис сбросил кожу. Внутри он оказался кричаще-красным, с белыми пятнами и розовыми прожилками. Сквозь желейную плоть просвечивалось что-то похожее на фиолетовую трубку.
Нина вытерла пот, вздохнула и аккуратно разрезала головку. Теперь рана рассекала пенис пополам. Из огибающей вены струйкой хлестала кровь, раздвоившаяся головка лилась алой мочой.
Минаков отрывисто выл в потолок.
– Теперь ты понимаешь, что такое боль, – сказала Нина. – Но ты никогда не поймешь, каково это – читать пустоту, искать большое и не находить его. Подавиться пустотой, рыгать ею, чувствовать, что теперь она навсегда внутри, рядом с великим, как опухоль. Во всей твоей книге нет ни одного слова, которое бы сделало мне больно. И самое страшное, что я не могу ее забыть.
Минаков поднял к Нине белое, перекошенное страданием лицо. Пена пузырилась на его губах, когда он прохрипел отчаянно:
– Прости меня!
– Я не сержусь, – улыбнулась Нина. – Я хочу помочь тебе. Может быть, вместе мы сможем сделать твою книгу лучше. Может быть, мы поработаем над ней и найдем настоящее слово где-то внутри? Кто знает.
Скальпель перешел к яичкам.
Через некоторое время Минакову удалось потерять сознание.
Нина продолжала редактировать.
Маньяк № 2
Андрей Сенников
Прямо в темноту
Иисус Христос пришел в этот мир, дабы спасти грешников, среди коих я – самый страшный.
Мертвые – не выбирают.
Это дар Бога живым.
«Вот, Я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло. Во свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю: жизнь и смерть предложил Я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, и дабы жил ты».
Это свобода и… ответственность. Поэтому я не собираюсь что-то оправдывать, объяснять, произносить нравоучение, нет. Только рассказать.
Тот апрель выдался теплым. Снег сошел рано, и земля нежилась в солнечных лучах, потягиваясь к небу молодой порослью, яркой, свежей, словно сама природа готовилась к светлому празднику Воскресения Христова. Редкие облачка, прозрачные и невесомые, как пух, неспешно проплывали в ясном небе, солнышко «играло».
В ночь с предпасхальной субботы, после крестного хода, когда он протягивал настоятелю Свято-Cергиевской церкви кадило, а потом вместе со всеми запел радостный пасхальный тропарь: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав», – так вот, в это самое время трое молодых подонков совершали насилие над его пятнадцатилетней дочерью в заброшенном доме на южной окраине Сутеми.
В конце утрени, когда отец настоятель читал «Огласительное слово святителя Иоанна Златоуста», провозглашая вечную победу Христа над смертью и адом: «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа? Воскресе Христос, и ты низверглся еси. Воскресе Христос, и падоша демони. Воскресе Христос, и радуются ангели. Воскресе Христос, и жизнь жительствует. Воскресе Христос, и мертвый не един во гробе», – насильники продолжали свое дело, а девушка перестала сопротивляться. Четвертый, которому через две недели исполнялось четырнадцать лет, снимал происходящее на камеру мобильного телефона.
Это продолжалось и продолжалось.
Жертву перетаскивали из комнаты в комнату, из комнаты в кухню, из кухни в сени и обратно. Крошечный глазок камеры следовал за нею повсюду, пока в телефоне не сел аккумулятор.
Под утро насильники утомились, забава им наскучила, и они оставили истерзанное тело. Самому старшему шел двадцать второй год. Двумя часами позже девушка смогла выползти на дорогу, где ее и подобрал патруль ППС.
Сутемь содрогнулась.
Под пасхальный перезвон двухсоттысячный городок окунулся в тягостный, леденящий кровь кошмар слухов, сплетен, пересудов и недолгого судебного разбирательства, в котором потерпевшей оказалась дочь диакона Свято-Cергиевской церкви, отца Василия Скородомского. Казалось, люди ждали знака свыше, грома небесного, наказания Господнего, знамения…
Но был только суд.
Диакон редко виделся с семьей. Когда-то давно, когда он принял решение посвятить остаток своей жизни служению, мать его дочери наотрез отказалась становиться матушкой. «Ты все время прячешься от жизни! – заявила она. – Двадцать лет ты прятался от нее в армии, а теперь решил перебраться под крылышко церкви. Я – не хочу! Хватит с меня уставов!» Он понимал ее. Она не была злой или дурной женщиной, но натура ее – суетная и мирская – не терпела каких-либо сдерживающих рамок. Они тихо развелись до его рукоположения в сан. Бывшая жена контактам с дочерью не препятствовала, но и не поощряла. Для нее он почти перестал существовать, вплоть до этого дня боли и скорби.
«Ну и где Он был, твой Бог?!! – кричала она в больнице, куда доставили их девочку, заламывая руки и расталкивая медсестер. – Где Он был, я тебя спрашиваю?! Будь ты проклят! Будьте вы оба прокляты!»
Потом она обмякла и тихо заплакала. Ее усадили на кушетку в больничном коридоре, и он, высокий, широкоплечий, с мертвенно-бледным лицом и глубоко запавшими глазами, немного нескладный в своей черной рясе и взъерошенный, словно ворон на колокольне, молча стоял рядом и гладил женщину по голове.
Она не была злой. Он мог бы сказать ей, что Господь каждый день и час стучит в сердце каждого человека, призывая принять дар жизни полной мерой, против смерти и зла, отринуть от себя вражду, пристрастия, себялюбие и еще многое. Но Он никогда не войдет силой, уважая человеческую свободу, которую даровал Сам. Он будет стучать вновь и вновь, ожидая, когда отворит Ему человек, вольный в выборе своем.
Да, он мог бы все это сказать, но там, у постели истерзанного ребенка, было не место и не время. Скучно и тускло поблескивал серый линолеум, визгливо скрипели колесики каталок, буднично бубнили в приемном покое, пахло карболкой, нашатырем и казенным дерматином обивки на кушетках. Он задыхался. Его родительский гнев, глубокое отвращение мужского начала к насилию над женщиной, ужас и кощунственность содеянного людьми пронизали не только сознание, но и каждую клеточку тела, задевали каждый нерв и душили, душили…