Тяжело было у него на сердце. Дело уже не отвлекало от мыслей о состоянии Надежды, и ему было немного стыдно, что до сих пор он так и не ответил на ее вопрос, который мог бы звучать и так: «Почему ты нас бросил?» Он решился. Его «потом» наступило…
В тот июньский вечер он заехал в свою старую квартиру прямо с работ на территории больницы. От рясы пахло солнцем и пылью, под ногти набилась грязь. Он уселся как обычно, но руки спрятал в рукава и сразу заговорил, словно боялся, что ему не хватит духу, неотрывно глядя в стену, на постер в мрачных синих тонах, изображающий несколько молодых людей, у каждого из которых на одной половине лица проступал под плотью оскаленный череп.
Рассказ диакона относился к последним годам его армейской службы. Большинство дел и тогдашних мыслей совсем не предназначались для девичьих ушей. Он не смотрел на дочь, но ничего не таил. Память вела все дальше, приоткрывая дверцы, которые, как ему казалось, он заколотил навсегда. За ними хранилось время, которое он проводил в ожидании и рядом со смертью. Время, заполненное тяжелой, жестокой работой, потерями, победами, ложью, предательством и снова смертью. Тогда он почувствовал, что еще чуть-чуть – и он не сможет вернуться к семье, которую так любил. Жизнь, отличная от той, которую он вел, начала казаться ненастоящей и игрушечной, как лубок, и смысла в ней было не больше, чем в клочках разорванных фотографий, припорошенных жирным пеплом. Стоило ли туда возвращаться? Что он туда принесет? Грязь, пот и кровь? Надсадный крик по ночам и зубовный скрежет?
На плановом курсе реабилитации он вывалил все это на психолога с мятыми погонами майора. Тот подвигал морщинами на лице, напоминающими складки на морде шарпея, и почиркал авторучкой в медицинской карте, назначая лечебный курс препаратами в сочетании с ароматерапией и релаксационными водными процедурами. Больше он ничем не мог ему помочь…
Через день в палату вошел священник. Большой, грузный, ростом под два метра. Ему пришлось пригнуться, чтобы скуфьей не задеть притолоку. Он тяжело уселся на кровать (сосед ушел на процедуры) и молча уставился на Скородомского ясными синими глазами. Василий остался равнодушен. Многое из того, что он видел и делал, утвердило его в мысли, что никакого Бога нет, но, едва завидев огромного попа, он почувствовал всплеск злого озорства и острое желание съездить ему по физиономии. Просто так, посмотреть, что он станет делать…
«По канону святого Василия Великого, – начал вдруг священник таким густым и глубоким голосом, что, казалось, модерновые двойные стеклопакеты в окнах вот-вот треснут, – солдат, исполнивший свой долг на войне, не допускается к причастию три года. Грех должен быть очищен, даже необходимый…»
То ли от того, что святой оказался тезкой, то ли от спокойной мощи голоса священника, но злость тут же ушла, оставив только горечь.
«Чем?! Чем ты его очистишь?» – спросил Скородомский, садясь на кровати. Память уже волочила его сквозь строй мертвецов с пустыми глазами, своих и чужих. Они молча смотрели на него: рваные осколками, культяпые, в кровавых ошметках, с двойными улыбками от уха до уха, обугленные, в красных сочащихся трещинах…
«Молитвой. Покаянием…»
Скородомский криво усмехнулся, перед глазами поплыло.
«„Покаяние – это дар, о котором тоже нужно молиться, – услышал он сквозь гул крови в ушах. – Покайтесь и обратитесь от всех преступлений ваших, чтобы нечестие не было вам преткновением. Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешили вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух, и зачем вам умирать?“ Новое сердце и новый дух, понимаешь? Есть всего два пути. Это просто, только надо услышать, не пройти мимо…»
Нет, качал головой Василий, все еще не видя ничего. Нет, это не может быть так просто, но голос густой и сильный звучал в голове:
«Вот, Я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло. Во свидетели пред вами призываю сегодня небо и землю: жизнь и смерть предложил Я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, и дабы жил ты».
– Так началось мое возвращение домой, – сказал отец Василий, глядя на постер в мрачно-синих тонах с лаконичной подписью: «Пункт назначения». – По-другому не сумел, а я очень хотел вернуться к вам… к тебе…
Он замолчал, к горлу подступил комок. Диакон заставил себя посмотреть на дочь. Она давно повернулась к нему, и глаза ее, чистые и глубокие, как закатное небо, кричали о жизни. Она все понимала…
– Пап, – сказала она, – я хочу покреститься.
Диакон Василий заплакал…
Таинство совершил отец Софроний через несколько дней. Лицо Надежды под скромным ситцевым платочком светилось, словно снизошла на нее благодать. Простенький оловянный крестик на черном шнурке невесомо лег на грудь.
Только тогда отец Василий ощутил, какой камень свалился с его души, и в радости своей он испытал греховную гордыню – самую малость – за свое дитя. Она выстояла. Вынесла боль, поругание и обратилась к Свету. Выбрала жизнь…
Через два месяца, в начале сентября, Надежда дождалась момента, когда мать ушла на работу в ночь, набрала ванну, погрузилась в воду, как была – в одежде, – и вскрыла себе вены. Крестик она сжимала в кулаке. На столе в ее комнате остался чистый лист бумаги с одним-единственным словом, адресованным не то матери, не то отцу Василию: «Прости».
Он не поверил.
Он не поверил в это, когда рано утром к дому при церкви, где он жил, прибежала его бывшая жена: босиком, простоволосая, в слезах и с размазанной по лицу помадой. Он еще не верил в это, когда стоял у гроба и смотрел в бескровное лицо, казавшееся таким маленьким, детским и удивительно живым…
Он читал погребальный канон самовольно, прямо в квартире. Отец Софроний запретил отпевать покойницу в церкви.
– Ты знаешь сам, – сказал он диакону, красные пятна уродовали его обычно добродушное лицо, – ОН – никому не дает непосильного креста! И совершить такой грех! Не проси! Нет, нет… и в поминальных службах имя ее чтобы не звучало! Запрещаю!..
«Как же так? – думал диакон Василий. – Как же это?»
И мерещилась ему долина смертной тени, куда рукою Божией был взят пророк Иезекиль, долина смерти и отчаяния, долина мертвенной пустоты и бесконечной тьмы. Здесь ничто не имело дыхания жизни – только мертвые сухие кости.
«Ну почему, почему?» – спрашивал он беспрестанно то ли у Господа, то ли у мертвой дочери.
Никто ему не отвечал.
После похорон он сник, сгорбился, согнулся. Стал ходить тихо, словно старик. На людей не смотрел, отводил глаза в сторону. Строительство Спаса-на-Крови не занимало его, но он ходил на площадку по-прежнему, стоял подолгу, скользя бессмысленным взглядом по растущим ввысь стенам, и губы его беззвучно шевелились. И всегда, возвращаясь обратно к Свято-Сергиевской церкви, он заходил в знакомый двор, в подъезд старой пятиэтажки, поднимался, шаркая, на четвертый этаж, в квартиру бывшей жены.
Она впускала его без слов, если была дома, и уходила куда-нибудь: на кухню или в комнату, всегда плотно притворяя за собой дверь, а диакон Василий шел в комнату дочери, где все осталось так, как было при ее жизни, вплоть до клейких постиков на мониторе компьютера с какими-то быстрыми, летящими пометками ее рукой. Ее вещи – что-то из одежды, – небрежно брошенные на кровать, ее сотовый телефон с севшей батареей на тумбочке, потрепанные учебники на книжной полке, ощетинившиеся закладками, – все это еще хранило ее прикосновения, создавая ауру присутствия: здесь, сейчас…
Наверное, он хотел говорить с ней. Объяснить…
«Смерть – не есть освобождение бессмертной души из-под непосильного гнета физического тела. Это распространенное заблуждение, чуждое духу Святого Писания, проистекало из греческих, языческих источников.
Смерть – это наказание за первородный грех. Прах не станет источником жизни. Умершее однажды – умерло навсегда. „Мы умрем и будем как вода, пролитая на землю, которую нельзя собрать“. Такова участь человека без Бога, вне Истины. Прах и пепел в долине смертной тени, пустота и тьма.