В этот год я получил букварь и «Рабочие прописи» (впрочем, я уже года два как умел читать и писать), а Дима, мечтая о карьере военного, окончил среднюю школу – ту самую, шестьдесят пятую, которая вскоре принялась и за меня. Однако Дима недобрал половины балла для поступления в Симферопольское училище и вернулся домой, чтобы повторить попытку следующим летом (как оказалось, удачно) и выпасть из моей жизни на многие годы. А пока он тянул лямку ученика на заводе «Автопогрузчик», куда его устроил наш дядя, родной брат отца, занимавший должность главного механика; он, кажется, там и по сей день работает.
Восьмидесятый был связан для моей семьи еще с одним, не слишком приятным событием – летом наши с Димой родители официально развелись. Отец полюбил бутылку задолго до моего рождения, и эта пьянящая дама в неизменной кокетливой шляпке, всегда готовая ее сбросить и отдаться по первому зову, с каждым годом все крепче привязывала отца к себе, крадя его любовь у нас. В восьмидесятом маминому терпению настал конец; оно просто лопнуло, как старый гнойник. К тому времени по ее настоянию отец уже около года не жил с нами под одной крышей. Я виделся с ним после развода лишь однажды, случайно; произошло это в восемьдесят третьем, очень далеко от Львова.
После того как Дима поступил в военное училище, взрослый мужчина в нашей маленькой семье появился только через пять лет, когда мама снова вышла замуж за моего отчима – настоящего сварщика, от которого я заразился дурной привычкой сквернословить по любому поводу.
Итак, мы вышли из автобуса на конечной остановке и минут десять шли пешком. В наши дни это место уже находится по внутреннюю сторону городской черты, рядом с основным действующим кладбищем, на котором в девяносто четвертом опустился в яму гроб с невесомым от долгой болезни телом моей бабушки по маме, – но тогда, в восьмидесятом, бабушка была еще хоть куда.
Мы подошли к открытым воротам и ступили на территорию «Спутника», – не уверен, но мне кажется, прямо на этом месте теперь построена Католическая академия, отделенная узкой дорожкой от вефиля Свидетелей Иеговы. Но до конца восьмидесятых каждое лето здесь действовал пионерский лагерь, о чем свидетельствовали многочисленные дорожки и площадки с белой разметкой на асфальте, аллеи с посеревшими от времени гипсовыми скульптурами, застывшими по обеим сторонам в неестественных сюрреалистических позах (на фоне желто-оранжевых деревьев, начавших терять листву, они выглядели зловеще, словно только пытались притвориться неживыми, отчего походили на людей-манекенов из романов В. Крапивина, которыми я зачитывался, став подростком), стендами, символикой и прочей совдепо-скаутской дребеденью. Осенью же и весной «Спутник» превращался в санаторий для астматиков и всех, кому шел на пользу здешний воздух.
Мы прибыли незадолго до обеда. День выдался особенно характерным для той поры года, пасмурным и промозглым. Над землей почти неподвижно зависла дымка дождевой мряки, что соответственно отразилось на моем и без того унылом настроении. Хоть я в то время и скитался по больницам не меньше, чем коммивояжер по дешевым мотелям на, как тогда говорили, «загнивающем Западе», все же начальный этап разлуки с домом для меня всякий раз оставался неизменно трудным. Мне хотелось оказаться в своей комнате, которую мы делили с Димой, среди любимых игрушек и книг с яркими картинками… но одновременно с какой-то безысходной горечью я понимал, что это невозможно. И, вот-вот готовый пустить слезу, утешался тем, что на выходные смогу возвращаться домой, что эти три недели когда-нибудь закончатся (хотя они и казались почти вечностью, к счастью, почти) еще чем-то.
Помню только, как мы (с Димой или с мамой) вошли в небольшое двухэтажное здание, служившее сразу и приемным покоем, и канцелярией, где меня оформили, – и свою историю болезни на столе. Предмет моей неизъяснимой детской гордости – даже не столько из-за солидной толщины, сколько благодаря четырем разноцветным полоскам, наклеенным на корешок «карточки» и сообщавшим, что я состою на учете у такого-то врача. Каждый раз, приходя в поликлинику и ожидая, пока отыщется том с моим именем, я приподымался на цыпочки и ревниво следил за мельтешением корешков, расставленных на полках вращающейся тумбы: не появился ли кто «жирнее», а главное, с еще бóльшим числом цветных «орденских» лент. И удовлетворенно переводил дух, если таковых не наблюдалось на вершине больничного Олимпа. Лишь дважды или трижды за все время я покидал это поле битвы, терпя поражение, раздавленный жутким видом корешков более заслуженных «чемпионов». По правде говоря, я не уверен, что их гордые владельцы все еще с нами.