«Могуче движется бархатная полоса темпов воды»…
«Сотни цветущих деревьев, празднично одетые в розовый атлас лепестков».
(«Мои университеты», стр. 96–97).
Почему это Волга, а не «вилла на Капри»? Не даром Горький там же заявляет, что воображение его «ткет картины бесподобной красоты» (прямо из К. Пруткова!).
А вот «бытовые» разговоры:
«И восхищался (Изот):
– Ой, сладко жить. И ведь как ласково жить можно, какие слова есть для сердца. Иное до смерти не забудешь, воскреснешь – первым вспомнишь».
(Там же, стр. 99).
Отчего же так сладко? А все потому, что «вечерами девки и молодухи ходили по улице и томно улыбались хмельными улыбками[1]. Изот тоже улыбался, точно пьяный, он похудел, глаза его провалились в темные ямы, лицо стало еще строже, красивей и святей» (стр. 98–99).
Вот, где теперь «мудрость жизни». Да что там мудрость. Выше, выше! Святость жизни! Открытие «мощей» Калинникова!
Что может дать Октябрьской литературе писатель, видящий мир из прекрасного далека, сквозь розовую дымку, сквозь иконку похоти.
Нет, нельзя глядеть на Волгу с Капри – расстояние великовато. Нельзя глядеть на современность сквозь туман двух десятилетий: ничего настоящего не увидишь.
Верность устаревшим (и далее удряхлевшим!) литературным традициям, темам, приемам – это верность трупу.
Но Леф верен своим принципам, которые были и остались живы. Дело Лефа по-прежнему: «и глазеть и звать вперед» и осквернять всякую, вновь объявленную плащаницу от искусства. И десятилетие революции Леф встречает единственно революционной литературной программой:
– «Мы умеем делать и делаем на потребу Октября – лозунги, фельетоны, монтажи, марши для шествий… перевинчиваем старые пьесы и строим новые, инструктируем речевиков и будем делать это вперед».
(«Новый Леф», № 8–9, 1927 г.).
Леф знает, что это не так легко, как, например, воспевать розовые закатики и материнские глаза распутных женщин. Леф знает, что:
Но – тем паче:
Четкие… мастера, залившие свои уши воском, чтобы не слышать сиреньких серенад, кричим мы невыносимым для деликатного слуха будильником
То, что сказано в 1912 г., подтверждено в 1927 году, с тою же резкостью и с тою же верностью.
15 лет. В этом залог нашей долгой грядущей низменности, которая обязывает нас все чаще изменять устаревшие лит-приемы, изобретая все более острые, четкие и необходимые для жизни и революционного строительства.
А. Крученых.
Москва. Декабрь 1927 г.
H. Асеев. Шарж Марии Синяковой
Конфискованный манифест
Это – манифест футуристов из книги «Рыкающий Парнас» (1914 г.). Книга была конфискована за кощунство. В этой книге впервые выступил И. Северянин, совместно с кубо-футуристами. Пригласили его туда с целью разделить и поссорить эгофутуристов, что и было достигнуто, а затем его «ушли» и из компании «кубо».
Ваш год прошел со дня выпуска первых наших книг: «Пощечина», «Громокипящий Кубок», «Садок Судей» и др.
Появление Новых поэзий подействовало на еще ползающих старичков русской литературочки, как беломраморный Пушкин, танцующий танго.
Коммерческие старики тупо угадали раньше одурачиваемой ими публики ценность нового и «по привычке» посмотрели на нас карманом.
К. Чуковский (тоже не дурак!) развозил по всем ярмарочным городам ходкий товар: имена Крученых, Бурлюков, Хлебникова…
Ф. Сологуб схватил шапку П. Северянина, чтобы прикрыть свой облысевший талантик.
Василий Брюсов привычно жевал страницами «Русской Мысли» поэзию Маяковского и Лившица.
Брось, Вася, это тебе не пробка!..
Не затем ли старички гладили нас по головке, чтобы из искр нашей вызывающей поэзии наскоро сшить себе электро-пояс для общения с музами?..
Эти субъекты дали повод табуну молодых людей, раньше без определенных занятий, наброситься на литературу и показать свое гримасничающее лицо: обсвистанный ветрами «Мезонин поэзии», «Петербургский глашатай» и др.
А рядом выползала свора адамов с пробором – Гумилев, С. Маковский, С. Городецкий, Пяст, попробовавшая прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах, а потом начала кружиться пестрым хороводом вокруг утвердившихся футуристов…