Сначала мои ноги ударяются о Тирренское море, порождая мелкие волны, которые, теоретически, вскоре будут омывать пляжи вдоль всего западного побережья Италии, Сицилию, а также Северную Африку.
Море в ответ смыкается надо мной – глубокое, темное и смертельно опасное, не то что бассейн в Чикаго, где я училась плавать.
Воздух в легких – сохраненный за счет сдержанного прежде крика как раз на этот случай – поднимает меня на поверхность. И вот я плыву к бухточке среди скал, но, не одолев еще и половины расстояния, наталкиваюсь на Фабио и задаюсь вопросом: голый ли он под водой, так же как и я? Я точно узнаю это, только когда мы идем по пояс в воде, и он берет меня за плечи и целует, и я чувствую, как что-то бьется о мои ноги словно поплавок. Мы до этого еще не занимались любовью, но теперь осталось недолго ждать. О dio mio![1] Ожидание так прекрасно! Он сжимает мои ягодицы, а я, к своему изумлению, в ответ сжимаю его ягодицы, а потом мы, брызгаясь, плывем к берегу и одеваемся.
Чего я не знала в тот момент, так это что моя мама серьезно заболела. Рухнули планы провести остаток лета в Сардинии – я должна была вернуться в Чикаго, и после этого уже ничего не произошло. То есть не случилось того, чего я ждала, что должно было произойти. Вместо того чтобы заняться любовью с Фабио Фаббриани на берегу Тирренского моря, я потеряла девственность на виниловой кушетке в дальней комнате в квартире СКБН1 на 47-й улице. Вместо того чтобы ехать учиться в Гарвард, я отправилась в Мастер-колледж имени Эдгара Ли, где мама проработала двадцать лет преподавателем истории искусств. Вместо того чтобы окончить школу, я провела два года в Институте бумажной технологии на Грин-Бей-авеню; вместо того чтобы стать ученым-химиком, я сделалась учеником хранителя книг в Гайд-парке, а затем получила работу в книгохранилище библиотеки Ньюберри. Вместо того чтобы выйти замуж и родить дочь, я жила дома и присматривала за матерью, которая умирала от рака легких. Прошел год, два, три, четыре… Мама умерла, папа потерял большую часть своего капитала. Моя сестра Мэг вышла замуж и уехала; сестра Молли переселилась в Калифорнию со своим парнем, а затем переехала в Анн – Арбор. Мыслями я все еще была в шестидесятых, и, казалось, я уже не смогу занять прочное положение в этой жизни. Я пыталась исчезнуть, промокнуть, простудиться, найти место в одной из лодок, качающихся на седых вспененных волнах: сидячие забастовки, рок-концерты, марши борцов за свободу, СКБН,[2] КПР,[3] ОИИ,[4] акты о гражданских правах, Великое Общество… Я тратила время жизни, держась с товарищами за руки и распевая «Мы все преодолеем», извела многие часы на покупку кофе и пончиков, на скручивание папирос с марихуаной, ну и конечно, провела какое-то время лежа на спине – в единственно возможной позе для женщин, вовлеченных в Движение.
В самолете мне не удалось поспать. Теперь перед глазами все плыло, и было трудно читать. Кроме того, рассказ попался такой же скучный, как вид из окна поезда, – нудный, серый, унылый, мрачный, скорее откровенно отвратительный, нежели просто неинтересный. И я все время думала об отце – о его денежных проблемах и судебных тяжбах – и о расшитых молитвенниках XVII века на моем рабочем столе в Ньюберри, которые нужно было разброшюровать, промыть, починить и сброшюровать до Рождества, чтобы подготовить к выставке, организованной клубом «Кекстон».
Так что я явно испытывала определенное давление обстоятельств. Я все время искала какой-то знак, подобно тому как иные верующие повсюду ищут особые знамения, нечто, давшее бы им понять, что они на правильном пути. Или не на правильном, но еще не поздно повернуть назад. Я сама не знала, чего ждала, однако пыталась обращать внимание и замечать все: лица двух американок, сидящих напротив меня в купе и постоянно что-то пишущих в своих записных книжках; неаполитанский акцент итальянца-проводника; унылые французские фермы, серые коробки штукатурки или шлакобетона – никогда не понимала разницы между ними.
И вот, когда поезд прибыл на станцию в Меце, я увидела на платформе кадета из Сен-Сира,[5] сияющего как архангел Гавриил, несущий благую весть Деве Марии…
Но все надо объяснить по порядку. В нашей семье еду готовил папа. Он делал это с тех пор, как однажды летом, сразу после войны, мама уехала в Италию. Мне было тогда девять лет. Она хотела увидеть своими глазами картины, знакомые ей только по репродукциям в ряде гарвардских изданий и по старым цветным слайдам, размером три на четыре дюйма, которые она обычно смотрела, проецируя их на стену в столовой. И даже когда она вернулась, отец все равно продолжал готовить. Мы с сестрами обычно мыли посуду, а папа заботился обо всем остальном; день за днем, и неважно, была ли то итальянская, французская, китайская или малайская кухня, – это всегда было изумительно вкусно и каждый раз что-то особенное. Пене-алла-путанеска,[6] ариста,[7] связанная веточками розмарина, тонко нарезанные полоски говядины, маринованной в соусе хуашин[8] с зернышками сычуаньского перца, свежий лосось, целиком вымоченный в белом вине и заправленный горчичным соусом, бедрышки цыпленка, тушенные в соевом соусе с соком лайма, соус карри, настолько острый, что у излишне доверчивых гостей перехватывало дыхание, и они умоляли скорее дать им воды, что все равно нисколько не помогало.