Выбрать главу

— Стой, руки вверх!

Коней разом придержали, подняли руки.

— Кто такие? Откуда? Куда направляетесь?

Всадники молчат, подозрительно вглядываясь в мою сторону. Я с автоматом приближаюсь к ним. Тогда, увидев форму красноармейца, они наперебой стали рассказывать, что они сами илларионовские, что в Илларионовне немцы строят сильную оборону…

Обыскав и убедившись в их искренности, я их отправил в полк с донесением, а сам вернулся к развилке ждать Майорова. Не дождался я Майорова ни через двадцать минут, ни через еще двадцать…

Илларионовку мы штурмовали почти пять суток. И, только выбив из нее гитлеровцев, у штабных блиндажей нашли изувеченный труп Майорова. Лежал он лицом вниз. На голове подшлемник без шапки, на шинели только след от ремня — у него был очень широкий ремень румынского образца, на ногах ботинки с обмотками… Пленные фашисты дали показания, что Майоров на допросах не сказал ни единого слова и утром был расстрелян.

Похоронили мы его на окраине освобожденной станицы, на бугре. Родом Майоров был из Орловской области.

Я понимал, что не виноват в его гибели, но сомнения терзали. Мог ли я предотвратить несчастье? Может, не следовало мне обижаться на обвинение в трусости? Наверное, надо было настойчивей доказывать ему свою точку зрения? Ведь те две дороги от развилки действительно обе вели к Илларионовне. А может, следовало ослушаться его приказа и все же пойти за ним для прикрытия?..

Поздно теперь рассуждать. Много погибло моих боевых друзей и до и после этого случая, но гибель Майорова мне покоя не дает до сих пор…

* * *

После Илларионовки, уже вечером, ранило в нашей роте одного солдата по имени Николай. С ним повязал нас особый случай.

…Это было, когда, с облегчением покинув вагоны после той бомбежки нашего эшелона на пути к фронту, мы от станции Филонове совершили пеший марш-переход к Дону. Все дни перехода мы не ели хлеба, так как наши интенданты заблудились и не могли нас найти. Мы были до того истощены, что я уже уверился в скорой своей гибели не от фашистской пули, а от голодной смерти. Ослабли мы и физически и морально. Сил не было даже говорить, сердиться на интендантскую службу. Ведь завтра на правый берег нам, на первую нашу передовую… Голова кружится… Было бы лето, съел бы хоть травки какой или корешков, уж я бы нашел… Хоть это и степь, а не тайга… В тайге ягод полно, кедровых шишек с жирными, сытными орехами. Даже молодая хвоя лиственницы мне нравилась. Кисленькая… А то отломишь побег у молоденькой сосны и жуешь… В детстве мой мозг работал день и ночь, думая об одном: чтобы что-нибудь съесть и немного утолить голод. Шахтерский паек продуктов — крупу, сахар, соль, масло, мясо, который в иных семьях съедали за пять дней, отец делил — и это у него называлось «железный порядок» — на тридцать равных частей, таких скудных, что их едва хватало поддерживать силы для дальнейших поисков пищи… Рядом с нашей землянкой, так же как и мы, жили старенькие бабушка с дедушкой. Нам они чужие, но присматривали за нами, пока отец и мать наши были на работе. Главным интересом для нас была бабушка. Она каждый день приносила мне и брату две пустые банки, в которые мы «прудили». «Мочой младенцев» бабушка, как она говорила, лечилась сама и лечила дедушку, а за наш «труд» награждала нас кусочком сахара. И все время твердила, предупреждала: «Мотрите, стервецы, не подливайте водицы! У вас отец честный! Не позорьте отца!» Я был твердо убежден в детстве, что никто нигде никогда досыта хлеба не ест, что хлеба всегда было очень мало, не то что черемши или щавеля… Когда я чуть-чуть подрос, меня отец стал брать в тайгу. Больше всего мне понравился березовый сок. Сладкий, как сахар! «Но где растет хлеб или мука?» — спрашивал я отца. «Покажу, покажу. Только погоди. Выйдем из тайги, и я покажу тебе, как растет хлеб», — отвечал он мне и посмеивался хитро. «А разве хлеб не в тайге растет?» — с удивлением спрашивал я его. «…Все растет в тайге, а хлеб где может расти?» — думал мучительно я. Вышли мы из тайги к концу дня — к желтому полю без конца и края. «Вот он, хлеб! Смотри, сынок…» Я ищу глазами, но, кроме высокой травы желтого цвета, ничего не вижу. Отец подошел к желтой траве, оторвал верхушки, потер между ладоней, сдунул мусор. Я увидел пузатенькие крупинки. Отец бросил их себе в рот и стал жевать, прищурившись. Дал и мне. Я разжевал и узнал знакомый вкус сырого теста. «Это зерно. Его в мельнице мелют и делают муку, а из муки мамка печет хлеб», — растолковывал мне отец. «Какое огромное поле! А почему хлеба мало?» — не понимал я…

Хоть бы корочку пососать. Здесь, на донской земле, хлеб зовут не «пшеница», а ласковей: «пашаничка»…

Наш старшина появился неожиданно. Хоть он и обрадовался, что нашел нас, но и изрядно трусил. Неделю морил роту голодом! Я обычно его привык видеть с красной и жирной физиономией, но теперь он был таким же, как мы, истощенным. Я даже испугался, что он явился без хлеба и еле-еле передвигает от голода свои ноги. Но наши кони, запряженные в огромную двуколку, были сытые, с раздвоенными холками. Двуколка тяжело груженная…

Старшина ходит между нами, лежащими пластом, и уговаривает получить хлеб, сахар, махорку… Запахло ржаным хлебом и от старшины, и от двуколки… Зашевелились мы. Старшину ругать нет пока сил. Надо сначала ожить. Вот поедим, а потом старшине от нас не будет пощады, сдерем с него шкуру!..

Пришлось по булке на брата. Старшина поторопился объяснить, что хлебом кормил лошадей. Мы не спорили: кони-то вон какие упитанные! Без хлеба разве они выдюжили бы?! Сами бы пали и хлеб наш не довезли. Старшина все же молодец. От своей булки себе ломтик отрезал и нам советует съесть не более ста граммов за первый прием, иначе «живот срежет, сколоти начнутся, не дай бог!».

— Хлопцы, не жадничайте, — скороговоркой наставляет старшина. — Срежет живот! А лучше сосите помаленьку! Как конфетку! По крошечке пропустите!..

Суворов Павел Георгиевич заметил одобрительно:

— Старшина правильно нам советует, знает свое дело…

В сыром — начало ноября — воздухе разливался терпкий аромат ржаного хлеба. Мы дышали хлебом. Мы впитывали желудками хлеб. Мы оживали… Стали подсмеиваться над собой — что уже почти умирали. Смеялись над старшиной, как он немного трусил, увидев нас, лежащих пластом… Смеялись и над тем, что старшина тоже «поддошел»…

— Не мог глядеть на хлеб, — радостный, что совесть у него чистая, рассказывал старшина. — Я буду сытенький, а рота с голоду заморилась…

Словом, все шло хорошо, и был у нас настоящий праздник!

Но случилось ЧП…

Из моего вещмешка — я потянулся отрезать еще ломтик — исчезла моя буханка! Я глазам не поверил!.. Вся рота взволновалась, загалдела. На шум подошел командир батальона. Тогда комбатом у нас был еще Гридасов Федор Васильевич маленького роста капитан, бритая голова, лицо красное, как после бани, орден Красного Знамени на груди. Гридасов выбывал по ранению, но потом снова после лечения в госпитале к нам вернулся. Спрашивает, в чем дело. Рассказываем и сами не рады.

— Расстрелять негодяя на месте! — приказывает комбат и сам, расстегнув кобуру, вынимает наган.

Рота, как один, схватилась за мешки. Вот уже содержимое всех вещмешков посыпалось на плащ-палатки. Лишь один туго перевязан, и хозяин не спешит его развязывать; обреченный, все ниже опускает он голову в перекрестье наших взглядов… Вздрогнул от негромкого щелчка, с которым комбат взвел курок.

— Осмотреть! — Комбат кивнул кому-то на мешок.

У меня получилось так быстро, что никто сначала не Понял. Я боялся, что и комбат не поймет меня… Почти оттолкнув того, кто по приказу комбата уже склонился над вещмешком, я подскочил к Николаю — так звали вора, — запустил руку в его вещмешок и, нащупав две буханки, замер.