Давыдов и Лёва тут действительно на мгновение почувствовали это, ну то самое вдохновение, когда торжественно стоишь в слушающей толпе, замеревшей на совершенный миг на городской площади, и восторг сжимает горло. После обмена двусмысленным взглядом в своем замешательстве они вдруг обнаружили, что стоят одни на улице. Вот и всё; они уже сомневались, было ли это на самом деле. Но даже это было памятным событием, точкой на голой прямой их неизбывного беспокойства. Они теперь верили, что не одни в этом мире. Пусть никому нет дела до их проблем, но у кого-то еще, хотя бы одного, есть они, другие, но такие же. Проблемы.
Прощание было кратким, и глаза у всех были неспокойны.
– Приходите еще. Спросите разрешения внизу на проходной и приходите ко мне.
И они действительно не заметили, как оказались уже внизу на жаркой улице.
Струятся рельсы, накопился запах шпал. Поезд снова ухватили неровные зубы леса. Свои 17,5 Мила видела в окно купе на небе как семнадцать с половиной облаков, которые тянулись вслед за поездом как привязанные. Она смотрела в окно на холмы, деревья, нотные линии на столбах и считала их вместе в сумме с облаками: раз, два, много. Если долго считать по обычному порядку, начинаешь думать – зачем оно вообще всё это существует. А когда без промедления доходишь до числа «много», всё обретает смысл. Обретает место в мире. На каком-то этапе числа теряют жесткость предметов, таких предметов как 1, 2, 3. Далее на числовой прямой очень мало предметов и образов, или их вовсе нет, есть лишь пустые записи чисел. На каком-то близком шаге единственно жесткой идеей может быть лишь «много». Даже 17,5 уже трудно представить себе заслуживающим внимания и воображения образом. А Много вполне можно. Легко можно. Это как примерять обувь или платье. Чтобы подошло, не пересчитывают числа, а примеряют дальше, перешивают и снова примеряют. Или разнашивают, как новые туфли. Без абстрактных точных расчетов. Они сами собой рассчитаются. Один, два, много. В таком счете смысла даже больше, чем в обычном счете, если принять во внимание, что обычных чисел вдруг оказывается больше, чем сама вселенная. Один и один могут дойти до двух, но никто ведь не держит и не останавливает, можно идти дальше и, в настроении не понимать чисел, сразу дойти до много. Один и один – много. Много минус один – все еще много, хотя и один. Один тоже много. Как единение. Каждый может найти свое место в этом много. Или раствориться в много.
Числа не только еще не познаны, они, может быть, даже вообще не верно восприняты. Числа не только вырезанные из дерева фигурки, которые можно рассовать по карманам и по ящикам, а еще и жидкости, в которые можно погрузиться целиком всем телом, и вакуумы, в которых можно безнадежно затеряться. И то что два больше одного – уже спорно. И это мягко говоря. Что может быть больше единого. Может, как раз наоборот. Все числа, что следуют вроде бы дальше после единицы, на самом деле лишь дробление и мельчание этой единицы. Ничтожество. Как множество. Множество-ничтожество. Движение к малодушию, к мелочным желаниям и страхам, которые все есть чушь. И высокие желания человека меньше инстинктивных желаний насекомых. В моральном смысле ниже.
Какой смысл, например, считать птиц. Мало того что они сами друг друга не пересчитывают, так ведь и со стороны добросовестного наблюдателя каждая из них лишь часть стаи, они не могут быть больше своей единственной стаи, то есть быть отдельно от нее, и, строя свое гнездо, они растворены своей сутью в еще не существующей части стаи – в своем потомстве, которому уже преданы беззаветно на весь предстоящий сезон их выведения, хотя их еще и в помине нет. То есть кроме того что они себя не назовут по порядковым номерам в стае, они и себя то не помнят, и память о себе уже разменяли на будущее стаи. И размер стаи не имеет смысла, если у стаи нет будущего. Уж лучше тогда считать не птиц, а еще не сплетенные гнезда.
Есть примеры объединения неожиданного – неожиданных же частей. И неожиданно оно именно в обретении смысла из кажущейся бессмыслицы, разбросанной по углам мира. Мира не только реального, и не столько абстрактного, но части мира иррационального, для кого-то немыслимого и даже чудовищного в своей немыслимости. Они, эти и другие скупые части мира, и сами по себе миры, рождены духом мысли, но сами не одухотворены. От них может отречься и сам их создатель. Но они останутся существовать, хотя бы и в этом черном забвении. Эти неприкаянные элементы могут быть записаны всего лишь парой математических символов. Но каждый из этих элементов, каждый из символов может иметь и собственный другой богатый мир со своей мотивацией возникновения, со своими границами желаний, которые определены самой сутью этих желаний, математическим, природным, живым предназначением.