Иными словами, Берки были нашими хозяевами; каждый месяц, третьего или четвертого числа — никогда первого, никогда вовремя — мама посылала меня к их роскошному переднему крыльцу, с тем чтобы я позвонила в дверь и отдала им конверт с денежным чеком.
Вот только Берки не подходили к двери. Я звонила, и прежде чем звон стихал, Фиона открывала ее, словно поджидала меня прямо под ней и пользовалась моим визитом для того, чтобы впустить в дом немного свежего воздуха.
Она открывала дверь, видела, что это всего лишь я, и ее лицо становилось недовольным. Она протягивала руку, я отдавала ей конверт, и меня спрашивали: «Это от Тамары?»
И я отвечала: «Да, это от моей мамы».
Фиона Берк никогда не проявляла гостеприимства — никогда не приглашала меня войти; никогда не благодарила. Но она хотя бы не была вредной. Просто, глядя поверх моей головы на дорогу, клала конверт с чеком на полку, и ее лицо искажала гримаса боли. А потом она закрывала дверь.
Она была на девять лет старше меня и, как мне казалось, всегда жила в этом доме с Берками. Она принадлежала Пайнклиффу, нашему маленькому городишке, расположенному в тени горного хребта, на склоне холма с железнодорожной станцией у подножья. Она казалась здесь гораздо более уместной, чем я.
Когда мы проводили какое-то время наедине друг с другом, скажем, она делала одолжение моей маме и соглашалась присмотреть за мной в течение нескольких часов за небольшую плату, то была тихой, спокойной, сидела на краю тахты у телевизора и исподтишка звонила по телефону. Но в последний год перед ее исчезновением, примерно когда ей исполнилось семнадцать, что-то изменилось. Я знаю это, потому что мама сказала: «Не принимай это на свой счет, солнышко, ей теперь семнадцать, а в этом возрасте все девушки становятся такими».
Но правда ли это?
Мне показалось, что Фиона Берк изменилась очень быстро. Другим стал ее взгляд, а в голосе появился холод. Все стало другим. Она полюбила дразнить меня, говорила, что может в любое время выселить нас с мамой. Все, что для этого требуется — так это сочинить какую-нибудь несуразную ложь о нашей небольшой семье, и меня тут же выкинут на улицу. Нам придется жить в картонной коробке и попрошайничать на железнодорожной станции, говорила она. И, возможно, тогда мама решит, что я для нее непосильная обуза, и продаст какому-нибудь бизнесмену с поезда, идущего на Пенсильванский вокзал в Нью-Йорке, и кто знает, что потом со мной станется.
Когда она сказала это впервые, я заплакала, и она стала получать удовольствие, то и дело повторяя свои слова. Конечно, как я теперь понимаю, она не имела возможности выселить нас по собственной воле, но тогда я верила, что это ей по силам.
Фиона Берк, девушка, которая иногда выступала как моя нянька и долгое время была моей соседкой, выглядела на фотографии, которую родители предоставили для объявления об ее исчезновении, словно сама невинность. На этой фотографии у нее ровные прямые зубы и еще более прямые волосы, пока еще не крашенные. Пуговицы на рубашке застегнуты до самого верха, в ушах жемчужные сережки. Она сидит со сложенными руками на стуле и улыбается непорочной улыбкой. Цепочка ее любимой подвески плотно облегает шею, и благодаря вспышке студийной камеры кулон кажется очень миленьким, а не грубым и грязным.
На этой фотографии она такая, какой они хотели ее видеть. Здесь ей еще не было семнадцати. Позже она обнаружила совершенно другую свою сторону и явила ее во всей красе в тот вечер, когда мы были вместе в последний раз.
Родители Фионы Берк видели одно, а весь мир — совсем другое.
Когда она исчезла, то, помню, в программе новостей показали фотографию, и у меня не было причин сомневаться в том, что ее ищут. Но шли годы, а она все не возвращалась, и плакаты об ее исчезновении исчезли с досок объявлений, их сменили постеры о гаражных распродажах, поиске попутчиков и сдаче комнат. О Фионе забыли и перестали о ней спрашивать.
Она затерялась там, куда попадают пропавшие дети, которых не находят даже после того, как обшарят озера и прочешут леса. Их фотографии состаривают при помощи специальных программ. Дома они так и не объявляются.