Свобода слова, свобода выбора настолько же разнообразна, насколько и иллюзорна. Свобода художника заключается в том, чтобы выразить свои идеи на холсте, замаскировав их под обыденный пейзаж или что-то подобное, они создают причудливые картины, отзывающиеся где-то в подкорке. Свобода писателя в целом походит на свободу художника, с той разницей, что использует слова для определения собственных художественных образов. Это же все свобода творческая, свобода создавать, творить.
Я хочу иметь свободу разрушать, хочу там, где иные пытаются подобрать ключ к замку на человеческом сердце, иметь лом, или, по крайней мере, отмычку. Пусть там, где иные рисуют миры, отличные от реального, бегут далеко за пределы собственных глаз, пусть там я останусь в мире реальном, пусть там я буду кисти в кровь разбивать о кривые зеркалки неудачного витража. Пусть там где иные пытаются походить на демиурга, я буду режиссером, строящим эту причудливую композицию, а после гордо выйду к зрителям с криком: "Это все беспомощная иллюзия!"
Дайте мне выстроить стенку, выгородить себя от остальных "индивидуумов", от тех, кто настолько корнями врос в причудливую почву для беспомощного семени, что не представляет жизни извне. Я хочу быть бездомным-ребенком, что словами, как затупленным ножичком копошится у вас где-то под ребрами, не в силах найти то, за что цеплялся годами ранее.
После того, как я опишу эмоции, вызываемые у меня собственным окружением, становится на порядок легче. Внутри образуется определенного рода пустота, когда я выбрасываю тоннами радиоактивных отходов слова, что чем-то мешают мне дышать, застряв костью в горле и так и не нашедшие беспомощную подопытную крысу. Мне нравится это чувство, это ощущение ничего, ощущение отсутствия собственных мыслей, отсутствие потребности в человеке, что меня выслушает, что будет стоять со стетоскопом напротив и упорно твердить, что все хорошо, что все образумится. Я-то, разумеется, знаю, что это не так, что лучше не станет, но если в мой самообман будет верить и кто-то другой, то чем я хуже.
Когда я ни о чем не думаю, мне не хочется свободы разрушать, я абсолютно безволен и оттого счастлив.
Однажды я заберусь внутрь своей головы так далеко, что уже не вернусь во внешний мир. От того, что это перестанет иметь для меня всякий смысл. Когда-то я докопаюсь до истины, найду способ отвлекаться от любого внешнего раздражителя, окончательно дострою несущую стену собственной фантазии и не буду чувствовать ровным счётом ничего. И мне будет прекрасно, мне будет радостно от отсутствия яда, к которому я с рождения толерантен.
Иногда собственные слова походят на бред, но от этого не вызывают ни боязни, ни отторжения. Иногда кажется, что слова, мной написанные, придуманы не мной, но они не чувствуются чужими. Будто бы их складывал в хрупкий карточный домик я же, но не тот, кто на публике, а другой я, более скрытый, более боязливый и оттого более эмоциональный. А значит и более творческий.
Будто бы у каждого художника под рукой был невидимый ассистент, тот, кто всегда за спиной аккуратно пересчитывает твои позвонки и шепчет на ухо, в какую сторону сбрызнуть краску.
Мой помощник ещё не приобрел форму голоса, завывающего в моей голове по ночам, он не приходит ко мне во снах, не диктует мне текст, просто иногда неловко направляет меня, подбрасывает в мою сторону пару слов из которых я пишу абзац, пару секунд, которые превращаются в час, пару имён, которые сами влекут за собой по бесконечно далёкой тропе в лес, в котором я никогда не был, да и не пошёл бы туда по собственному желанию, — меня столкнули в эту яму, сам я её не рыл. Или рыл, но отказываюсь это воспримать от страха, что меня поднимут на смех.
Это нечто вроде компаса, блеклая от старости путеводная точка, зовущая далеко, так далеко, что не дойти, не добраться ни в плавь, ни даже если я научусь летать. Пусть Икар и возмужал, подбросил в костер пару дров, поднял меня и на крыльях унес на небо, я все ещё на заднем сидении дряблого ржавого рейсового автобуса.
Я хочу в бок колоть других заострённой стекляшкой, что была когда-то найдена мной на бесконечном бесхозном человеческом пляже. Но пока что у меня нет других подопытных крыс, кроме самого себя, так что я аккуратно вскрываюсь и ищу в собственном нутре что-то другое, что-то не от мира сего, то, чего я не знаю и к чему стремлюсь. Копаюсь в бессмысленно грязных собственных внутренностях, залезаю в укромные уголки собственной круглой головы, круглой, от разницы давлений внутри и извне. Не находя там ничего нового, не отчаиваюсь, зашиваю белыми нитками разрез на темени, ровно до того момента, пока не опустится солнце и я не останусь один, чтобы ночью, когда никто на меня не посмотрит, снова копаться в собственных воспоминаниях, в том, с кем я говорил и о чем, в своих планах, вернее не своих, а себя прошлого, себя-ребенка, в том, что я считал счастьем себя-ребенка и в том, что считать счастьем буду завтра или вчера, — все равно погрешность нулевая, как и сами изменения.