Но кто были эти люди? Помимо уголовников, выпущенных или сбежавших из-под караула, значительную долю составили раненые и «мнимораненные» русские солдаты, оставленные в Москве на произвол судьбы в количестве не менее 10 тыс. человек (часть из них погибнет во время пожара; другая часть будет вынужден пробавляться грабежами и разбоем; и только незначительная доля раненых окажется обеспеченной скудным питанием и приютом), и, наконец, сами московские жители, в основном из числа городской бедноты, которым, собственно говоря, нечего было терять, и которые получили «законное» право убивать и грабить[237]. На этот «патриотический подвиг» их благословил московский главнокомандующий Ростопчин, бросив им перед своим отъездом на растерзание тело раненого Верещагина.
Что станется с главными героями «истории о Верещагине»?
Ростопчин, покинув 2-го сентября 1812 г. Москву, вскоре устроил грандиозный спектакль с сжиганием собственного поместья в Вороново, тем самым демонстрируя не только неприятелю «решимость россиян» идти до конца, но и показывая москвичам, чье имущество он обрек на уничтожение, что и сам разделяет тяготы их потерь. Из Главной квартиры русской армии он продолжит рассылать по Московской губернии свои афишки, разжигая в крестьянах ненависть к захватчикам и призывая к верности своим законным господам. «Почитайте начальников и помещиков; они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить», — так напишет он в афишке 20 сентября, в период оккупации Москвы[238]. Вскоре после оставления французами Москвы он вернется туда и поселится в том самом доме на Лубянке, где разыгралась трагедия 2-го сентября.
В письме от 6 ноября 1812 г. государь Александр I так определит свое отношение к недавним действиям Ростопчина: «Я был бы вполне доволен вашим образом действий при этих весьма затруднительных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать, не окончание этого дела. Я слишком правдив, чтобы говорить с вами иначе, как с полной откровенностью. Его казнь была не нужна, в особенности ее отнюдь не следовало производить подобным образом. Повесить или расстрелять было бы лучше»[239]. 30 августа 1814 г. состоится отставка Ростопчина с поста московского главнокомандующего. Ростопчин уедет в Петербург, но там надолго не задержится и отправится за границу, на воды. По-видимому, в этот период, по свидетельству немецкого писателя К.А. Варнгагена фон Энзе, с которым Ростопчин увидится в Базеле, и судя по письмам Федора Васильевича к жене, его особенно сильно будут мучить воспоминания о дикой расправе над Верещагиным[240]. Однако вскоре Ростопчин вторично поедет за границу и осядет в Париже(!). Его настроение станет ровным и даже радостным. Он окунется в шумную парижскую жизнь, будет посещать театры, станет без устали сыпать остротами в салонах и станет предметом всеобщего интереса и любопытства.
Уже с 1812 г. за Ростопчиным в Европе прочно утвердится (в том числе благодаря бюллетеням и письмам Наполеона) слава «русского Герострата», «римлянина», который предал священную столицу огню и поруганию. Ростопчин будет реагировать на эти разговоры по-разному, то «скромно» принимая славу «победителя Наполеона», то категорически от нее отказываясь. Наконец, в 1823 г., еще живя в Париже, но готовясь к возвращению на родину, Ростопчин опубликует сочинение «Правда о московском пожаре», в котором громогласно попытается снять с себя славу организатора московского пожара и возложить ее на весь «русский народ»[241]. Это самоотречение Ростопчина вызовет волну споров и осуждений автора, чьим словам ни в России, ни в Европе никто не будет спешить верить. Лукавил ли Ростопчин? В сущности, нет. Только немногие в те годы прозорливо увидят суть произошедших в 1812 г. в Москве событий. Старинный приятель Ротопчина С.Р. Воронцов, наблюдавший Россию из английского далека, уже в марте 1813 г. напишет Федору Васильевичу так: «Вы были той благодетельной искрой, которая возбудила к проявлению чудный нрав наших дорогих соотечественников, тех, которых называют чистокровными русскими, говорящими одним языком, исповедующими одну веру»[242]. Сам Ростопчин скажет Варнгагену фон Энзе: «Я поджог дух народа, а этим страшным огнем легко зажечь множество факелов»[243].
Ростопчин более ясно, нежели Воронцов, осознавал природу этого «духа народа». Как никто другой из числа русских аристократов он ненавидел русских простолюдинов, но его неизменно, как писал П.А. Вяземский, «влекло к черни: он чуял, что мог бы над нею господствовать». Ловко манипулируя толпой и, по временам, разжигая в ней самые страшные инстинкты, не останавливаясь ради этого перед беззаконием и преступлением, Ростопчин направлял народную энергию по тому пути, на котором, по его мнению, она не только уничтожит неприятеля, но и поможет сохранить патриархально-крепостнический уклад всей российской жизни. Обрекая первопрестольную столицу на уничтожение, Ростопчин добивался (и добился) еще одного, не менее важного результата, — между оккупационными властями и обездоленным народом сейчас уже не сможет возникнуть никакого сближения. Русские простолюдины теперь будут совершенно глухи к словам «свобода» и «вольность», а европейские солдаты, в свою очередь, уже не смогут относиться к русским иначе как к диким и темным варварам.
237
Вот два характерных типажа из числа московского простонародья, остававшегося в Москве во время оккупации. Первый типаж. 20 мая 1813 г. в Рогожской части на месте сгоревшего дома полиция обнаружила мертвого мужика, «который приметами похож на отставного солдата или на господского человека не молодых уже лет, одетый в сером суконном ветхом армяке, под оным фуфайка старая суконная темнозеленого цвету, с рукавами и черным воротником и с красной оторочкой, обутый в лаптях и разных лоскутах, росту посредственного, волосом темнорус, острижен по крестьянски, лицом смугл, круглолиц, бороду брил, с оставлением усов и бакенбардов, на шее крест медный, в рубахе и портах холстинных, ветхих, и причем найдено, по снятии с него рубахи свернутое на поясе, нанизанного на ниточке мелкаго жемчуга, длины без четверти два вершка, а в ширину полвершка, с двумя по углам сергами, у коих камушки зеленые, и около оных по 6 маленьких же жемчужин, по видимому от образа подвесочки, лапти старыя и сумка холстинная с хлебом, да денег медною монетою 7 копеек, по замечанию, бродяга и ходяший по миру…» (ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 198. Л. 19об.-20). Вот второй типаж, на этот раз женский. В мае 1813 г. в полиции Таганской части была допрошена дворовая девка из числа крепостных «г-на Акшерумова» Дарья Степанова, которая во время оккупации имела в Москве пропитание «от чинимого с разными людьми непотребства». 22 апреля 1813 г. она была арестована полицией, так как «в сумерки, встретившись сей части на Семеновской улице с шедшим неизвестным ей солдатом, который пригласил ее к непотребству и по согласию на пожарище близ Покровского монастыря легли, где полицейским офицером взяты…» (Бумаги, относящиеся… Ч. 3. С. 112).