Выбрать главу

За разрешением своих сомнений он обращался часто на своих прогулках, ко встречным из близких ему, с отрывочными фразами: «Ну что! Что мы станем делать? А? Останемся здесь, или пойдем дальше? Неужели останавливаться на полдороге?» – и, не дождавшись ответа, шел дальше, как будто ища чего-нибудь или кого-нибудь, кто решил бы его вопрос... Подавленный этими тяжелыми мыслями, не смея решиться, он бросался в одном белье на кровать свою, изнуренный жарою и беспокойством...

Так проводил он в Витебске большую часть времени, в продолжение которого накапливалось все более и более предлогов в пользу немедленного движения к Москве. «Оставаться, – стал он рассуждать, – значит просто решиться медленно умирать со скуки в Витебске, в продолжение целых семи зимних месяцев! Он, который до сих пор всегда нападал, будет поставлен в необходимость защищаться! Стыд и срам... Европа скажет: он остановился потому, что не посмел идти дальше!...»

«Неужели он даст России время поголовно вооружиться? И до которых пор протянется эта неизвестность, не подрывая веры в его непогрешимость, уже ослабленную сопротивлением Испании? Что подумают, когда, узнают, что целая треть его армии растеряна уже больными, отставшими, пропавшими без вести? Надобно скорее ослепить всех блеском большой победы – лавры прикроют все жертвы.»

И вот Наполеон начинает находить, что пребывание в Витебске сулит только неприятности, потери, разные неудобства и беспокойства оборонительного положения, а Москва, напротив, обещает все лучшее: довольство, контрибуцию, славу – и мир!

Но чем решительнее хочет действовать император, тем сильнее сказывается охлаждение и недовольство вокруг него. За две недели отдыха порассудили немножко о том, что забрались далеко и что война принимает угрожающий характер – порицали все, что могло служить к ее продолжению, и, напротив, отстаивали то, что способно было положить ей конец.

Император, во что бы то ни стало желавший добиться одобрения его планов всеми, даже не высказывающими обыкновенно своих убеждений, созвал на совет главных начальников армии и – может быть, первый раз еще – его помощники были призваны откровенно высказать свое мнение.

"Чем больше неприятель проявляет энергии, – говорил он маршалам и ближним генералам, – тем менее должны мы ослаблять преследование. Неужели мы дадим время этим восточным фанатикам поднять и выслать против нас все свои степи? Не располагаться же в июле месяце на зимние квартиры? Такую кампанию, как эта, разве мыслимо разделить на несколько частей, – говорил он (забывая, что еще недавно поддерживал противоположный взгляд); – будьте уверены, что я немало думал об этом! Войска наши охотно идут вперед, наступательная война всегда им по душе; но стоять долго на месте не в характере француза. Остановиться под прикрытием замерзающих рек, сидеть в землянках, терпеть в продолжение восьми месяцев лишения и скуку, ежедневно маневрировать и останавливаться на том же месте – разве мы так привыкли воевать?

Зима страшна не одними морозами, она сулит нам бесконечные дипломатические интриги в нашем тылу. Не опасно ли дать всем этим союзникам – которых удалось склонить на свою сторону, но которым, вероятно, не по себе в наших рядах – время размыслить об неестественности их положения?

Зачем бездействовать восемь месяцев, когда в двадцать суток мы можем достигнуть цели. Опередим зиму! Мы рискуем испортить все дело, если не нанесем быстрого решительного удара: коли не будем в Москве через двадцать дней, так, пожалуй, никогда туда не попадем!... Мир в Москве дополнит, покончит мои завоевания!"

Однако, время года было уже позднее и мнение маршалов было то, что дальше двигаться невозможно. Бертье, князь Невшательский, позволил себе представить мотивированное заключение в этом смысле императору, но тот принял его очень худо: «Подите вы прочь, —сказал он ему, – вы мне не нужны, вы просто... Поезжайте домой, я никого не держу силой».

Бертье все-таки, однако, старался отговорить Наполеона от принятого решения, если не доводами, то хоть своим печальным видом, чуть не слезами; Лобау и Коленкур – более открытым сопротивлением, которое у первого сказалось грубовато, у второго настойчиво – император с сердцем отклонил все их мнения и советы и, метя особенно в Коленкура и Бертье, заметил, что «он слишком обогатил своих генералов, которые думают теперь только об охоте, да о том, чтобы разъезжать по Парижу в богатых экипажах – не хотят больше и слышать о войне»...

Дюроку, который тоже говорил против, император ответил: он очень хорошо видит, что русские желают его заманить подальше, но до Смоленска во всяком случае нужно дойти; он там устроится и весною 1813 года, если Россия не заключит мира, прикончит ее! Смоленск – ключ двух дорог: на Петербург и на Москву, и его нужно захватить, потому что тогда можно будет выступить сразу против обеих столиц, разрушить одну и приберечь другую." Коленкур заметил ему, что ни в Смоленске, ни в самой Москве, мир не будет ближе, чем в Витебске и что уходить так далеко, рассчитывая на верность пруссаков, крайне рискованно... Когда император спросил графа Дарю о том, какого он мнения об этой войне, – тот ответил: «что она не популярна, что ни ввоз каких-то английских товаров, ни самое восстановление Польши не оправдывают такой отдаленной кампании – войска Ваши и сами мы не понимаем необходимости и цели ее и все указывает на то, что нужно остановиться здесь».

"Да что же, наконец, – воскликнул император, – разве думают, что я сумасшедший! Полагают разве, что мне самому по вкусу такая война? Я всегда говорил, что испанская и русская войны составляют две язвы, подтачивающие организм Франции, которые она не может выносить в одно время. Я желаю мира, но ведь для переговоров нужно, чтобы были две стороны, а покамест я один – ведь от Александра не было еще и двух слов. Чего ждать в Витебске? Правда, реки очертили их позицию, но ведь зимою в этих странах нет рек, так что это только воображаемые линии. Тут во всем будет у нас недостаток, все надобно будет покупать, в Москве же все получим даром. Он может, правда, воротиться в Вильну, но если продовольствоваться там будет удобнее, так защищаться не легче и для полной безопасности надо отступить до Немана, т.е. потерять Литву. Напротив, выступивши к Смоленску, он или одержит решительную победу, или займет крепкую позицию на Днепре.

Ведь если всегда ожидать стечения всех благоприятных обстоятельств, то никогда ничего нельзя предпринимать; чтобы кончить что-нибудь, нужно сначала начать – нет такого предприятия, в котором все счастливо соединялось бы, и во всех человеческих делах случай играет немаловажную роль; следование правилу не обеспечивает еще успеха, а успех, напротив, создает правило, и если его кампания удастся, то из этих новых успехов наверное создастся новое руководство для будущего.

«Крови еще не пролито и Россия слишком велика, чтобы уступить без боя. Александр не может помириться, если бы и хотел, иначе, как после большого поражения. Я выиграю эту первую битву во что бы то ни стало и, если понадобится, пойду за нею до самого их священного города... Я уверен, что мир ждет меня у ворот Москвы... Предположим, однако, что Александр и после того станет упрямиться – что ж, я войду тогда в сношения с жителями столицы, с боярами, они поймут свои выгоды, оценят свободу»... Он прибавил, «что Москва ненавидит Петербург, и он сумеет воспользоваться этим соперничеством – результаты этой зависти между столицами могут быть неисчислимы...» Так, по словам Сегюра и др., рассуждал Наполеон, все более и более склоняясь к немедленному походу на Москву.

Наконец, неудача Себастиани дала окончательный предлог для наступления: русская кавалерия совершенно опрокинула французскую, и смелость и дерзость атаки заставили императора искать возможности загладить неудачу решительной победой.

Однако, сомнения и колебания Наполеона отразились на движении французской армии, и хорошо задуманный план —врезавшись между русских армий, разбить каждую отдельно – не был исполнен.