Докки вздрогнула и наконец сумела выхватить свою руку из цепких пальцев Рогозина, чувствуя себя девчонкой, застигнутой за запретным занятием.
«Что он подумает?! — вспыхнула она, оборачиваясь к Палевскому. — Он заставал меня то со Швайгеном, теперь — с Рогозиным… Нет, он не должен ревновать меня!»
— Madame la baronne, — лицо Палевского ничего не выражало, но в глазах горел опасный огонек. — Позвольте проводить вас в залу — объявили наш танец.
Докки взяла его под локоть, князь что-то пробормотал и скрылся, определенно предпочитая не связываться с генералом.
— Рогозин — ваш давний приятель? — поинтересовался Палевский.
— Не приятель — просто знакомый, — Докки вспомнился рассказ Думской, как некогда Палевский разорвал все отношения с девушкой, за которой ухаживал.
— Просто знакомый, — повторила она, надеясь, что он не заподозрит ее в намеренно подстроенной сцене, и искоса взглянула на него, пока они шли к выстраивающимся на следующий танец парам.
— В Вильне вы танцевали с ним котильон, — сказал он, не глядя на нее.
— Танцевала, — признала Докки.
— А я тогда отослал его.
— Отослали, — согласилась она.
— Чтобы иметь возможность пригласить вас на завершающий вальс, — Палевский впился в нее глазами. — Вы ворчали, но все равно были рады танцевать со мной.
— Да, — сказала она. — Я была рада — и вы это знаете.
— Знаю, — он легонько пожал кончики ее пальцев и поставил напротив себя. Зазвучала музыка, Палевский поклонился ей и протянул руку, на которую она оперлась.
— Поскорее бы закончился этот бал, — пробормотал он, проводя ее впереди себя. Докки была с ним полностью согласна. Повернувшись и вновь опершись на его руку, она встретила его искрящийся взгляд и улыбнулась в ответ.
— Давайте уедем перед котильоном, — предложил он, проходя мимо.
Она, приседая перед ним, согласно склонила голову. Губы Палевского тронула улыбка. Он вновь развернул свою даму и повел ее под музыку — дальше, по сверкающей огнями бальной зале.
На следующий день Палевские уехали из Петербурга в гости к старинному другу семьи, с ними отправились и Сербины, а в конце недели город покинули и княгиня Думская с Ольгой.
Оставшись одна, Докки почти не появлялась в свете, больше сидела дома, тщетно пытаясь найти себе какое-нибудь занятие и собираясь с духом для решительного объяснения с Палевским.
«И будь, что будет», — думала она, мысленно репетируя те фразы, что должна была сказать ему, — и отчаянно боясь их произносить.
Накануне возвращения Палевских Докки получила от него записку, в которой сообщалось, что по личной просьбе государя он вынужден отправиться на смотр каких-то вновь созданных полков и приедет в город не ранее следующей недели.
Ожидание затягивалось, разговор откладывался. Докки — насколько это было возможно в ее состоянии — пыталась заниматься домашними делами. Она отослала обещанные закладные на Ларионовку отцу, вновь выделила содержание родственникам и несколько раз чудом избежала встречи с Мари и Вольдемаром, которые повадились наносить ей ежедневные визиты. Их с трудом выпроваживал дворецкий, заявляя, что барыни нет дома.
Как-то утром среди полученной почты оказался пакет от графов Палевских. С нетерпением его вскрыв, Докки достала отпечатанное на атласной бумаге приглашение на помолвку графини Надин Сербиной и графа Павла Палевского, которая должна была состояться в ближайший четверг.
Она увидела его имя и — впервые в жизни — потеряла сознание.
Поздней ночью того же дня Докки находилась на борту корабля, держащего курс в Швецию, в Стокгольм.
Глава XV
Большие снежинки кружились в воздухе и плавно опускались на землю, на деревья, на озеро, у кромки берега затянувшееся тонкой коркой льда. Докки, хорошенько укутанная в пуховый платок и подбитый мехом салоп, остановилась, залюбовавшись видом тихого заснеженного парка, окутанного зыбкой белой пеленой.
Она жила здесь почти полтора месяца, с трудом привыкая к новому жилищу в чужой стране, тоскуя по России, по Петербургу, хотя и запрещала себе вспоминать как свой дом, так и события, заставившие ее столь поспешно покинуть Россию.
Тот страшный день, когда Докки получила приглашение на помолвку Палевского и от потрясения лишилась чувств, остался у нее в памяти разрозненными смутными фрагментами: слуги переносят ее из библиотеки в спальню, заплаканная Туся растирает уксусом виски и запястья, Афанасьич пытается напоить ее каким-то отваром… Она отказалась его пить, хотя многое бы отдала тогда, чтобы забыться блаженным сном и ни о чем не думать, но смертельная, отчаянная обида на Палевского, как и оскорбление, нанесенное ей приглашением на его помолвку с другой, заставили собраться с силами и сделать то, что она должна была сделать.
Афанасьич был отправлен приобрести места на первый же отплывающий в Швецию корабль, — Докки готова была заплатить любые деньги, даже зафрахтовать целое судно, лишь бы немедля уехать из Петербурга. Пока спешно допаковывались и грузились на подводу сундуки и баулы, извещенный об отъезде баронессы Букманн с помощью внушительной взятки отметил паспорта Докки и Афанасьича в Адмиралтействе, выхлопотав заодно бумаги на слуг, которых было решено взять с собой, и себе, — видя в каком состоянии баронесса, он вызвался самолично сопроводить ее в Швецию и помочь там устроиться.
Докки нацарапала невнятные записки знакомым о безотлагательных делах, призывающих ее покинуть Петербург. Она хотела написать и Палевскому, но передумала. Поздравлять его с помолвкой для нее было невозможным, высказывать ему свои обиды было незачем, прощаться и вовсе было не нужно. Своим обручением с другой он разорвал их отношения, а присланное приглашение — после всех откровенных признаний — выглядело нарочито безжалостным и унизительным жестом.
«Он не посмел явиться ко мне и честно сказать, что женится. — Докки лихорадочно металась по дому, скорее мешая, нежели помогая слугам собираться, будто хотела убежать от снедающих ее мыслей. — Нет, он не смог бы сказать мне о своей помолвке прямо в глаза. Это было бы слишком жестоко даже при его циничном отношении к жизни и людям. За него все сделали родители, внеся мое имя в список приглашенных на его помолвку…»
А ведь во время недавнего разговора его мать казалась такой искренней, рассуждая о счастье своего сына.
«Как я, не раз столкнувшись с ложью и обманом, могла принять за правду ее слова?! И его?! — корила себя она. — Как могла я довериться им, когда все, все было ложью, сплошной ложью?»
Докки убивало осознание того, что, держа ее в своих объятиях, глядя на нее сверкающими от страсти глазами, говоря о своих чувствах к ней, Палевский одновременно обдумывал брак с другой.
«Как он мог?!» — мысленно восклицала она и не находила ответ на этот вопрос, не в силах поверить в его предательство, но все ее попытки оправдать его упирались в изящно отпечатанное приглашение на помолвку, говорившее само за себя.
Тревожное возбуждение, поначалу ее охватившее, затем сменилось отупляющей апатией. Докки не могла даже плакать — на то у нее не было сил, а перед глазами то и дело возникали изломанные, раздавленные останки цветов и испачканные измятые ленточки, втоптанные копытами лошадей в булыжник виленской площади…
Афанасьич договорился с капитаном судна, отплывающего через несколько дней, о выходе в море этой ночью. Поздним вечером Докки села в экипаж, затем — на корабль, и вот она в этом доме под Стокгольмом, что нашел для нее Букманн. Он помог и устроиться в нем, прежде чем вернулся в Россию.
Тянулись часы, складывались в дни и недели, а Докки все пребывала в том отрешенно-равнодушном состоянии, перемежаемом всплесками боли и раздирающего душу отчаяния, пока не почувствовала, как в ней зашевелился ребенок. Ребенок, который не был виноват, что его отец нашел себе более подходящую жену, а его мать полностью поглотили собственные переживания. Всячески отругав себя за пренебрежение малышом, она дала себе слово лучше питаться, совершать долгие прогулки по парку, не поддаваться печалям и думать только о настоящем и будущем, занимая свои мысли и свое время чтением, игрой на фортепьяно, вышиванием или изучением шведского языка.