Тем большим потрясением стала для Царя полученная 19 сентября весть о том, что победоносный Кутузов… сдал побежденному Наполеону Москву. «Голова его, — отметил биограф Александра В.К. Надлер, — седеет в одну ночь после этой страшной вести»[874].
Тот месяц, пока Наполеон был в Москве, стал для Александра I едва ли не самым тяжким месяцем всей его жизни. Общепринятая в советской историографии пушкинская оценка Александра («в двенадцатом году дрожал») требует принципиального уточнения: может быть, и «дрожал», но превозмог дрожь и сполна проявил необходимую в его положении твердость. Ведь царский двор, за малым исключением, и почти вся бюрократия (в том числе мать-императрица Мария Федоровна, вел. кн. Константин Павлович, всемогущий уже тогда А.А. Аракчеев, канцлер империи Н.П. Румянцев) в панике толкали Царя к миру с Наполеоном (25. Т. 2. С. 142). Александр I был непримирим. «Я отращу себе бороду вот до сих пор, — заявил он в сентябре 1812 г. своему флигель-адъютанту А.Ф. Мишо, указывая на свою грудь, — и буду есть картофель с последним из моих крестьян в глубине Сибири скорее, чем подпишу стыд моего отечества»[875]. Ранее, в разговоре с Ж. де Местром, Царь выразил даже готовность отступить на Камчатку и стать «императором камчадалов», но не мириться с Наполеоном[876]. Такую твердость Царя после сдачи Москвы А.К. Дживелегов не без оснований назвал «подвигом, почти сверхъестественным»[877].
Если бы Александр I согласился на мир с Наполеоном, занявшим Москву, то, по резонному заключению К. Клаузевица, «поход 1812 г. стал бы для Наполеона наряду с походами, которые заканчивались Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом»[878]. Наполеон хорошо это понимал. Именно поэтому он так долго (36 дней!) оставался в Москве, что в конечном счете его и погубило.
Твердость Государя импонировала большинству дворянства и вдохновляла его. Дворянство как класс было настроено в 1812 г., конечно, патриотически, но его патриотизм увязал в корысти. Для подавляющего большинства дворян «слово «Россия» и слова «крепостное право» сливались воедино» (32. Т. 7. С. 593). Они стояли тогда именно за крепостную Россию, за право самим держать в рабстве собственный народ, не делясь этим правом и тем более не уступая его кому бы то ни было, и Наполеону в особенности.
Дело в том, что для феодалов всей Европы, переживших тот идейный циклон, который распространялся повсюду из Франции после 1789 г., Наполеон был самым ненавистным и страшным врагом. Осыпая его всевозможными ругательствами («антихрист» и «Змей Горыныч», «всемирный бич» и «пугалище света»)[879], русские феодалы больше всего проклинали в нем «воплощение, олицетворение и оцарстворение революционного начала»[880]. «Революция — пожар, французы — головешки, а Бонапарте — кочерга», — умозаключал гр. Ф.В. Ростопчин (25. Т. 2. С. 207).
Отождествив революцию с Францией и Наполеоном, российские дворяне равно их возненавидели. Это и составило квинтэссенцию воинствующе-квасного патриотизма дворян: «Кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский… кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски» (28. Т. 5. С. 131). Светские дамы одевались в сарафаны, губернаторы — в ополченские кафтаны[881]. Все французское, недавно с восторгом употреблявшееся, теперь с гневом отвергалось, как поругание отечества. Сергей Глинка в журнале «Русский вестник» провозглашал: «Лучше класть головы свои на поле ратном», чем прибегать к услугам «французских волосочесателей» (25. Т. 5. С. 135).
Самым предприимчивым выразителем такого (казенного, словно «нарисованный факел»)[882] патриотизма был Ф.В. Ростопчин. Он приспособил бюст Наполеона под ночной горшок, собственного повара-француза велел сечь кнутом[883], а в пресловутых «Ростопчинских афишах» ухарски подзадоривал соотечественников на легкую победу («Француз не тяжеле снопа ржаного!»), потешался над воинством Наполеона и его планами: «Вить солдаты-та твои карлики да щегольки… Не токмо што Ивана Великого, да и Поклонной во сне не увидишь!»[884]. В ростопчинском духе обходилась с французами вся русская официозная публицистика, которую возглавляли тогда журналы «Русский вестник» С.Н. Глинки и «Сын Отечества» Н.И. Греча. «Литературное улюлюканье» — так определил эту ее сторону Н.Л. Бродский[885]. С другой стороны, ее отличали высокопарные гимны в честь русских героев-генералов, например:
875
878
879
Подробно см.:
883