Немало способствовало нарастанию тревог отсутствие надежных известий. Официальные заявления правительства либо опаздывали[250], либо вызывали сомнения[251]. Ощущение изолированности вызывало мысли, что Париж бросил провинцию на произвол судьбы. Франция начинает жить слухами. Слухами питалось и столичное общество, и провинциальное[252]. Запись из дневника малолетнего Гюибала из Люневилля, сделанная его отцом[253] в начале января 1814 г.; «Все дни прошли в тревоге в связи с приближением врага, который, говорят, уже занял Сен-Дье, Эпиналь и Мерикурт…[254]» 1 февраля в Лаоне к вечеру началась «самая живая ажитация» из-за слухов о приближающемся противнике. Тогда тревога оказалась ложной[255]. В письме от 17 января уже упоминаемый выше аббат Сурда сообщает о попытке его знакомого «подправить весьма устрашающие слухи, уже несколько дней циркулирующие в народе»[256]. Э. Крево писал, что в тех регионах, которым непосредственно угрожало вторжение, началась настоящая паника: молва распространяла истории о всяческих насилиях, о терроре, что царил в деревнях, все ждали ужасных репрессий (курсив везде мой. — А. Г.)[257].
Жители коммун делились своими соображениями с друзьями и соседями, пытаясь вселить в них уверенность или заражая их паникой. Как писал Паске, мнение у жителей Провена разделилось: одни твердили о грабежах, о том, что враг заберет все до последней рубашки, другие же, напротив, заверяли, что союзники к личной собственности относятся с уважением, а французов так даже и любят. И, как писал аббат Паске, это «колебание между страхом и надеждой» было хуже самого зла[258].
Об умонастроениях гражданского населения Франции накануне вторжения 1814 г. писали многие исследователи: от краеведов, акцентирующих патриотизм жителей своей коммуны, до авторов обобщающих работ по истории кампании 1814 года, сетующих то на предательство, то на усталость. Писали и пишут о «беспокойстве», «напряженном ожидании», но, конечно, более откровенно надо говорить об элементарном страхе большинства населения приграничных регионов[259]. Конечно, в связи с вторжением союзников на территорию Франции в 1814 г. население Франции обуревали самые разнообразные опасения и страхи, но на первом месте стоял страх, что союзники (русские и немцы) захотят отомстить. И за Вену, и за Берлин, и (особенно) за Москву. По крайней мере, французам такая месть казалась вполне естественной: что еще можно ожидать от варваров?
Смятение обывателей перед любым вторжением усиливало наличие среди «войск царя» страшных «казаков», с которыми жителям Франции предстояло познакомиться самым непосредственным образом: первыми шли так называемые летучие отряды, состоящие преимущественно как раз из казаков[260].
Как пишет Жего, помимо страха финансовых и политических элит империи за свое будущее проявляется другой аспект — страх перед террором интервентов[261]. Конечно, сравнение вторжения 1814 г. с переходом варварами в 406 г. границ Римской империи выглядит анахронизмом. Но страх был вполне реален[262]. Этих русских и пруссаков, переходящих границы империи, большинство французов рассматривало как «кровавых монстров, как орду, обрушившуюся на страну и уничтожающую все на своем пути»[263]. Как признавался П.-Ф.-Л. Фонтен, он был «далек от мысли, что армия победителей, состоявшая из двадцати народов и огромного количества диких орд, которым был обещан грабеж, завладеет Парижем без насилия, без малейшего эксцесса»[264]. К. Батюшков писал из деревни Фонтен под Бельфором, что французы «думали, по невежеству — разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать…»[265]
В письме от 22 декабря 1813 г. Сурда, описывая тревоги ввиду предстоящей военной кампании, отдельно упоминает казаков, называя их «днепровскими дикарями» и «арабами Севера»[266]. Он честно признается, что население их боится: после военных неудач наполеоновских армий[267] ожидается прибытие подразделений, предназначенных для того, чтобы «нас грабить, сжигать, убивать». По всей видимости, именно этого христианский проповедник и ждет от диких язычников, каковыми он полагает казаков. «В вашем большом городе, — пишет он г-ну Сулье в Реймс, — вы защищены от этого страха, тогда как наши бедные деревенские жители, имея для защиты только женщин, были бы очень счастливы рассчитаться лишь курами да ветчиной»[268].
250
Дело даже не в скорости продвижения союзников, а в том, что политика государства обязывала газеты скрывать ту скорость, с какой отступали французские войска. См.:
251
Мортонваль, описывая капитуляцию Парижа, отмечает, что газеты и официальные бюллетени еще тщились вселить в парижан надежду, когда вдруг толпы крестьян, бежавших от казаков, наводнили парижские бульвары. См.:
252
«В городе ходили страшные слухи о том, что русские солдаты жаждут отомстить за пожар Москвы 1812 года и сжечь Париж». См.:
253
Шарль-Франсуа Гюибал (1781–1867), нотариус. Шарль-Андрэ Гюибал (1807–1887), будущий инспектор мостов и дорог.
254
257
259
«Простые люди и знаменитости, сторонники Наполеона и убежденные монархисты — все ожидали страшного мщения со стороны вражеских армий». См.:
260
Р. Дотёйль уверял, что особый трагизм ситуации придавало то, что к городу движется не просто враг, а русская армия с ее казаками, которые были почти варварами. См.:
261
Но существовали опасения и другого рода: цивилизация, покоренная варварами, может перестать существовать или, по меньшей мере, будет варваризована. Как пишет современный исследователь этого вопроса Ж. Антрэ, «французы опасались, как бы те, кого они рассматривали как рабов, не сделали бы рабами и их самих». См.:
262
«Одно только имя казаков вселяло внезапный и непроизвольный ужас. Я видел двадцать тысяч человек, готовых отступить и броситься спасаться бегством при крике одного труса: „Вон казаки!“». См.:
265
267
Возможно, имеется в виду сдача Утрехта, Вильгельмштадта, капитуляция Лорсе в Герлрюденберге 9 декабря и поражение Лефевра-Денуэтта 20–21 декабря под Бредой.