Подул свежий ветерок. С той стороны, где башни Нотр-Дама возвышались над домами, донесся колокольный звон. Звуки колыхали воздух, отдавались один в другом.
Кагане считал удары часов. Когда бой часов прекратился, но в тихом ночном воздухе еще стоял гул, он сказал:
— Десять часов.
Они посмотрели в сторону Нотр-Дама, вспомнили о «Quidam» Норвида, о его большой любви к Бар-Кохбе, и холодное безмолвие церкви поглотило отзвук колокольного звона. Кагане и Мордхе переглянулись и пожали друг другу руки. Кагане спросил:
— Ты сейчас домой?
— Нет, пойду в винный погребок, поем что-нибудь.
— Я тоже, может, позже зайду. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Глава вторая
В винном погребке
Мордхе прошел несколько улиц, не глядя по сторонам, пока зазывалы не остановили его. Голодный, он вошел в винный погребок, уселся за первый свободный столик, заказал бифштекс и огляделся. Липкий пар, смешанный с табачным дымом, словно туман, скрывал лица людей, сквозь него пробивались только доносившиеся со всех столов звуки польского, немецкого и французского языков. Папиросы зажигались и гасли, и в погребке было не продохнуть.
Высокий близорукий мужчина с черными стрижеными усами подсел к Мордхе за столик, положил рядом пакет с книгами, вгляделся в его лицо и поприветствовал по-немецки:
— Как поживаете, господин Алтер?
— А вы, пане Рабинович?
— Работаем потихоньку.
— По-прежнему над переводом?
— Видите ли, медицина отнимает у меня полдня. Потом словарь. На перевод остается мало времени…
— Вы переводите «Писания»?
Рабинович кивнул, вынул из пакета с книгами толстую исписанную тетрадь и протянул ее Мордхе. На его озабоченном лице было что-то от приличного мальчика, который хочет отличиться и хвастается своей работой.
— Здесь я делаю пометки, я собираюсь написать книгу о Христе.
— И это у вас называется «работать потихоньку»? — улыбнулся Мордхе, разглядывая мелкий почерк.
Подошел официант с бифштексом и спросил Рабиновича:
— Как всегда, месье Рабинович?
Лицо Рабиновича осталось неподвижным, и только глубокая морщина на переносице на мгновение стала четче.
Мордхе налил два бокала красного вина и пододвинул один Рабиновичу:
— Выпейте!
— Спасибо, я не пью!
Глаза привыкли к табачному дыму в погребке, и Мордхе разглядел разгоряченные лица в фуражках, разглядел немцев в мягких рубашках с отложными воротниками. Дамы сидели нога на ногу и аккуратно курили, словно боясь обжечься. Юные брюнетки с высокими прическами прогуливались между столиками, пересаживались с одних коленей на другие, и их щебетание ласкало, завораживало и раззадоривало публику.
Официант принес Рабиновичу тарелку колбасных обрезков и нарезанный хлеб.
Мордхе смотрел на бывшего главу ешивы[17], который знает наизусть Вавилонский и Иерусалимский Талмуды, окончил медицинский факультет, работает над словарем на пяти языках и переводом «Писаний» и собирается писать о Христе. Он удивлялся, что этот аскет, который каждый день довольствуется тарелкой колбасных обрезков и черствым хлебом, которому, кажется, ничего не нужно, этот человек ни о ком хорошего слова не скажет и ни с кем не общается.
— Вы все же считаете, пане Рабинович, — Мордхе разрезал бифштекс, — что нужно перевести Талмуд на французский?
— Если бы я так не считал, я бы этим не занимался! Вам, господин Алтер, не стоило задавать мне этот вопрос! Я бы ожидал его, скорее, услышать, от Шнеира Закса или от Гольдберга! — сердито ответил он, запивая колбасу водой и подбирая слова, чтобы выразить свою мысль. — Они, маскилы[18], полагают, что Талмуд — это обуза для еврейского народа, а я убежден, что если евреи что-то и создали — я имею в виду, что-то еврейское, — так это Талмуд! Пусть себе смеются эти гольдберги и считают мою работу глупостью… Но я знаю, что им досадно! Когда мой Талмуд выйдет по-французски, он лишит заработка многих дельцов!
— Что вы имеете в виду?