"Увы, ревности и даже немножко высокомерия. Потому что я не свободен от желания уронить в колодец вашей души камешек, чтобы он стал неотъемлемой ее частью".
"Значит, и вы хотите втереться в доверие ко мне?" "Не исключено. Но еще сильней желание, чтобы этот камешек послужил вам когда-нибудь талисманом". "Когда же?"
"Если на колени перед вами опустится тот, к кому я вас уже сейчас ревную и кто предложит вам этим устаревшим жестом свою физическую близость, тогда воспоминание о той, скажем так, асептической форме любви могло бы подтолкнуть вас к тому, чтобы вы вспомнили, что за каждым идеализируемым жестом в любви кроется еще большая грубость".
"Вы это говорите всем женщинам, от которых уезжаете?"
"Неплохо было бы говорить это всем, но я как-то в основном уезжаю до того, как дело доходит до этого",
Элизабет задумчиво рассматривала гриву своей лошади. Затем она сказала: "Не знаю, но мне все это кажется каким-то странно неестественным и необычным".
"Когда вы думаете о продолжении рода человеческого, тогда это, конечно, неестественно. Но находите ли вы более естественным тот факт, что однажды вы, вследствие нелепой случайности, познакомитесь с каким-нибудь мужчиной, который сейчас где-то живет, что-то ест и пьет, занимается своими делами и который потом при удобном случае скажет, как вы красивы, и для этого опустится на колено, и вы после улаживания определенных формальностей будете иметь с этим господином детей, разве вы находите это естественным?"
"Прекратите наконец, это же ужасно.,, это отвратительно",
"Да, это ужасно, но не потому, что я говорю это, намного ужаснее ведь то, что вы скорее всего можете и уже почти что готовы пережить это, а не только слушать".
Элизабет пыталась сдержать слезы; она выдавила из себя: "Ну почему, ради всего святого, почему я должна выслушивать все это,,, я ведь прошу вас, прекратите".
"Чего вы боитесь, Элизабет?"
Она тихим голосом проговорила: "Я и без того испытываю такой страх".
"Но перед чем?"
"Перед чужим человеком, перед другими, перед тем, что грядет,,, я не могу это выразить. В моей душе таится смутная надежда, что то, что однажды должно прийти ко мне, будет мне таким же близким, как и все, что мне дорого и близко сейчас. Мои родители ведь тоже относятся сюда. Но они хотят лишить меня этой надежды".
"Вы не хотите говорить о будущем, потому что боитесь опасности, Не лучше ли было бы вас все-таки расшевелить, чтобы из-за усталости, из-за традиций, из-за неизвестности ваша судьба не исчезла, словно река в пустыне, не припала до неузнаваемости пылью, не утекла, будто вода между пальцами, или я не знаю что еще... Элизабет, я хочу вам только добра".
Элизабет опять затронула самую важную струну, когда произнесла тихо и медленно, преодолевая себя: "Почему тогда вам не остаться?"
"Меня ведь занесло к вам волею случая. Останься я, это было бы той неожиданностью для ваших чувств, от которой мне хотелось бы вас предостеречь; немного более асептическая неожиданность, но все-таки неожиданность". "Но что же мне делать?" "На это можно дать предельно простой отрицательный ответ: ничего, что не может положительно восприниматься даже самыми последними фибрами вашей души, Только тот, кто свободно и раскованно следует велению своих чувств и своего естества, может достичь осуществления своих грез -- простите мне этот пафос". "И никто не поможет мне",
"Нет, вы одиноки, настолько одиноки, каким бывает человек на смертном одре".
"Нет, это неправда. Неправда то, что вы говорите. Я никогда не была одинокой, и мои родители не были. Вы говорите это, потому что сами жаждете одиночества... или потому, что вам доставляет радость мучить меня..."
"Элизабет, вы так красивы, для вас осуществление грез и совершенство заключены, может быть, уже в вашей красоте. Как я могу мучить вас? Но все это правда, и она еще хуже". "Не мучайте меня".
"Где-то там в каждом из нас таится надежда на то, что немножечко эротики, дарованной нам, могло бы навести эти мосты. Остерегайтесь пафоса эротики".
"От чего вы снова и снова хотите предостеречь меня?" 122
"Весь пафос направлен на то, чтобы пообещать таинство и сдержать обещание чисто механически. Мне бы хотелось, чтобы вас миновала такая любовь".
"Вы очень бедны", "Потому что я демонстрирую пустые карманы? Остерегайтесь тех, кто их прячет".
"Нет, не так, я чувствую, что вы достойны большего сострадания, чем другие, даже чем те другие, которых вы имеете в виду..."
"Опять я должен вас предостеречь. В таких делах никогда не давайте волю своему состраданию. Любовь из сострадания ничем не лучше продажной любви".
"О!"
"Да-да, Элизабет, вы не хотите слышать. Но только, говоря иначе, тот, кто грешит из сострадания, предъявляет затем самый безжалостный счет".
Элизабет бросила на него почти враждебный взгляд:
"А я вам вовсе и не сострадаю".
"Но и смотреть на меня таким сердитым взглядом тоже не стоит, хотя ваше сострадание, возможно, справедливо".
"Почему?"
Бертранд ответил после небольшой паузы: "Послушайте, Элизабет, этой искренности тоже следует положить конец. Я неохотно говорю такие вещи, но я люблю вас. Я констатирую это со всей серьезностью и искренностью, на которые только можно быть способным, когда речь идет о чувствах. И я знаю, что и вы могли бы меня полюбить..."
"Да прекратите же ради всего святого..."
"Почему? Я ни в коем случае не переоцениваю это смутное состояние чувств, не буду впадать и в патетическую риторику. Но ни один человек в мире не может избавиться от той безумной надежды на то, что он еще сможет отыскать некий мистический мостик любви. Но и поэтому тоже я должен уехать. Существует просто один-единственный истинный пафос, пафос расстояния, боли... если стремятся сделать мостик крепким, то
следует его чем-нибудь оградить, чтобы никто не смог на него ничего взгромоздить. Если же.,."
"О, ну прекратите же!"
"Если же все-таки необходимость становится сильнее того, что вам добровольно противопоставляют, если напряжение неописуемой тоски становится столь острым, что грозит располовинить мир, тогда существует надежда, что на фоне беспорядка случая, пошлой и сентиментальной меланхолии, механической и невольной доверительности выделятся судьбы отдельных людей-- И он продолжил так, словно беседовал уже не с Элизабет, а с самим собой: -- Я уверен, и это мое глубочайшее убеждение, что только путем пугающего преодоления отчужденности, лишь тогда, когда она будет, так сказать, отправлена в бесконечность, сможет превратиться в свою противоположность, в абсолютное познание и будет в состоянии распуститься пышным цветом то, что молчит перед вами -- недостижимая цель любви -- и без чего любовь просто немыслима, так и только так возможно возникновение таинства единения. Медленным привыканием друг к другу и завоеванием доверия его достичь невозможно".
По щекам Элизабет текли слезы.
Он тихо промолвил: "Мне бы не хотелось, чтобы тебе в жизни встретилась и чтобы тебя мучила иная любовь, чем такая, в последней и недостижимой форме. И случись это не со мной, я не поверил бы, что можно так ревновать. Но мне больно, я ревную и теряю рассудок, когда думаю о том, что ты достанешься дешевому человеку. Ты плачешь, потому что совершенное для тебя недостижимо? Тогда, пожалуй, есть от чего плакать. О, как я люблю тебя, как мне хочется погрузиться в твою отчужденность, как бы мне хотелось, чтобы ты была единственной и предопределенной..."
Они молча, плечом к плечу, продолжали свой путь; лошади выехали из леса, и полевая дорога, спускаясь вниз, вывела их к деревенской улице, на которую им пришлось свернуть, чтобы добраться до дома. Перед тем как ступить на пыльную дорогу, которая светлой полосой тянулась под солнцем и подернутым белесой дымкой небом, он попридержал свою лошадь и сказал то, что мог еще сказать, не выезжая из тени деревьев, голос его звучал тихо, он словно бы прощался: "Я люблю тебя... и это чудо". Оставаться теперь рядом друг с другом на этой сухой, прокаленной солнцем дороге казалось им невозможным, и она была ему очень признательна, когда он остановился и сказал: "Теперь я должен пуститься вдогонку за нашим пострадавшим наездником...-- и тише: -- Прощай". Она протянула ему руку, он наклонился к ней и повторил: "Прощай". Она не проронила ни слова, но когда он развернул лошадь, чтобы уезжать, она позвала: "Господин фон Бертранд!" Он повернул голову; она, помедлив, сказала: "До свидания". Она охотней бы произнесла "прощай", но тогда ей это показалось каким-то неуместным и театральным. Когда через какое-то время он обернулся, то уже не мог различить, какая из двух фигур была Элизабет, а какая - грум; они были уже слишком далеко, да и солнце слепило глаза.