Когда на следующий день Иоахим привез отца на железнодорожный вокзал, тот высказал мысль: "Ну, если ты теперь
станешь ротмистром, то неплохо было бы нам подумать о твоей женитьбе. Как насчет Элизабет? Есть же, в конце концов, пара сотен моргенов (немецкая земельная мера, равна 0,25 га), которыми Баддензены владеют в Лестове и которые однажды унаследует эта девушка". Иоахим молчал. Вчера он едва не купил ему девочку за пятьдесят марок, а сегодня он пытается сделать то же на законных основаниях. Может, этот старик испытывает к Элизабет такое же влечение, что и к той девушке, прикосновение руки которой Иоахим снова ощутил на своей спине! Но невозможно было себе представить, что кто-то вообще может жаждать Элизабет, и еще более невозможным было представить, чтобы кто-нибудь мог позволить собственному сыну изнасиловать святую, поскольку сам был не в состоянии сделать это. Он уже почти готов был просить прощения у отца за эти ужасные мысли, но ведь от отца можно ожидать чего угодно. "Да, от этого старика необходимо беречь всех женщин мира",-- размышлял Иоахим, когда они прохаживались вдоль перрона, он размышлял об этом, когда махал рукой вслед удаляющемуся поезду. Но как только поезд исчез, в памяти его опять всплыла Руцена.
По вечерам он также думал о Руцене. Есть весенние вечера, когда сумерки длятся гораздо дольше, чем им предписано природой. Затем на город опускается пропитанный дымом легкий туман, придающий ему ту слегка напряженную приглушенность конца рабочего дня, которая предшествует празднику. Возникает также впечатление, будто свет столь сильно запутался в этом приглушенном сером тумане, что, хотя он уже стал черным и бархатистым, в нем все еще виднелись светлые нити. Так длятся эти сумерки бесконечно долго, так долго, что владельцы магазинов забывают закрывать свои заведения, они стоят с покупателями у дверей до тех пор, пока мимо не проследует полицейский и с улыбкой не обратит их внимание на то, что они нарушают установленное время закрытия. Но и тогда свет во многих магазинах еще не гаснет, поскольку вся семья собирается за ужином позади своего заведения; они не закрывают, как обычно, ставни, а просто ставят перед входом стул, чтобы показать, что посетителей тут больше не обслуживают, а когда они поужинают, то выйдут сюда со стульями, чтобы посидеть и отдохнуть перед дверью магазина. Им можно позавидовать, этим мелким торговцам и ремесленникам, жилища которых расположены за торговым залом, можно позавидовать зимой, когда они навешивают тяжелые ставни, чтобы восседать в имеющих двойную защиту теплых и светлых квартирах, из стеклянных дверей которых на Рождество в торговый зал выглядывает, улыбаясь, украшенная елка, можно позавидовать в те мягкие весенние и осенние вечера, когда они, держа кошку на коленях или поглаживая рукой лохматую спину собаки, сидят перед своими дверями, словно на террасе собственного сада.
Иоахим, уходя из казармы, следует пешком по Фор-штадтштрассе. Поступать таким образом не соответствует его положению -- обычно полковой экипаж всегда развозит офицеров по их квартирам. Здесь никто не гуляет, даже Бертранд не делал этого, и то, что он сам идет вот здесь пешком, так же непонятно Иоахиму, как если бы он где-нибудь поскользнулся. Не будет ли это почти что унижением перед Руценой? Или, может быть, это унизит саму Руцену? По его представлению она может обитать где-то в пригороде, возможно, даже в том подвальном помещении, перед мрачным входом в которое лежат на продажу зелень и овощи, тогда как мать Руцены, вероятно, сидит перед всем этим и вяжет, разговаривая на неизвестном, чужом языке. Он чувствует задымленный запах керосиновых ламп. На вогнутом потолке подвала мерцает огонек. Это лампа, прикрепленная к грязной каменной стене. Он почти готов был сам сидеть там, перед подвалом, вместе с Руценой, ощущая ее поглаживающую руку на своей спине. Но, осознав эту картину, он все-таки испугался, и чтобы отогнать ее от себя, попытался думать о том, как на Лестов опускаются такие же светло-серые вечерние сумерки. И в наполненном приглушающем все звуки туманом парке, уже пахнущем влажной травой, он видит Элизабет; она медленно бредет к дому, из окон которого сквозь сгущающиеся сумерки мерцают мягкие огоньки керосиновых ламп, рядом с ней бежит ее маленькая собачка, создается впечатление, что и она до невозможного устала. Но погружаясь все глубже и сильнее в эту картину, он уже видит себя и Руцену сидящими на террасе перед домом, а Руцена поглаживает рукой его спину.
Само собой разумеется, что при такой прекрасной весенней погоде бывает хорошее настроение и отлично идут дела. Так считал и Бертранд, уже несколько дней находившийся в Берлине. Он, если смотреть в корень, конечно знал, что его хорошее расположение духа есть просто следствие того успеха, который сопутствовал ему в течение последних лет во всех его начинаниях, и что, с другой стороны, это хорошее расположение духа необходимо ему для того, чтобы добиваться успеха. Это было какое-то приятное скольжение, почти что так, словно не он прикладывал усилия, а все само плыло ему в руки. Может быть, это стало одной из причин, по которым он оставил полк: вокруг было так много всего, что просилось в руки, но тогда было недоступным. Что говорили ему когда-то фирменные вывески банков, адвокатских контор, экспедиторов? Это были мертвые слова, которых не замечаешь или которые просто мешают. Сейчас ему было известно о банках многое, он знал, что происходит за окошечками, да, он понимал не только надписи на окошечках-- "Дисконт", "Валюта", "Жирооборот", "Обмен",-- но и знал, что происходит в кабинетах дирекции, как оценить банк по его вкладам и резервам, короткая информация на листике бумаги давала ему реальное заключение. Ему были понятны такие выражения, как транзит и приписной таможенный склад в экспедиторских конторах, и все это вошло в него абсолютно естественно, было для него таким же само собой разумеющимся, как та латунная табличка на улице Штайнвег в Гамбурге, на которой стояло "Эдуард фон Бертранд, импорт хлопка". А поскольку теперь такую же табличку можно было увидеть на улице Роландштрассе в Бремене, а также на хлопковой бирже в Ливерпуле, то это наполняло его откровенной гордостью.
Когда он встретил на Унтер ден Линден (центральная улица Берлина, деловой центр города) Пазенова, на котором был длинный угловатый форменный китель с эполетами, неуклюже обтягивающий плечи, в то время как его фигуру удобно облегало английское сукно, у него было особенно хорошее настроение, и он приветствовал его так же дружески и непринужденно, как всегда, когда встречал кого-нибудь из старых товарищей, он безо всяких церемоний даже спросил, пообедал ли уже Пазенов и не желает ли он с ним откушать у "Дресселя".
Из-за внезапной встречи и напористой сердечности Пазенов даже позабыл, как много в последние дни он думал о Бертранде; ему снова стало стыдно, что он, одетый в свою красивую форму, говорит с кем-то, кто стоит перед ним, так сказать нагишом, в гражданском одеянии, и лучше всего было бы, конечно, отказаться от предложения вместе откушать. Но он нашел себе очень простое оправдание, констатировав, что очень уж давно не видел Бертранда. "Ну что ж, при той однообразной и оседлой жизни, которую ведет Пазенов, это и неудивительно",-- подумал Бертранд. Ему, напротив, в его беспокойстве и загнанности казалось, будто это было вчера, когда они вместе носили свои первые темляки (петля с кистью на эфесе холодного оружия) и первый раз поужинали у "Дресселя" -- между тем они уже зашли туда,-- но при всем при этом все-таки становишься старше. Пазенов думал: "Он слишком много говорит". Но поскольку ему было приятно, что Бертранду свойственно это отвратительное качество, или он чувствовал, что предыдущее молчание бывшего друга всегда задевало его, он, невзирая на все свое отрицательное отношение к бестактности, спросил, где Бертранд вообще был все это время; тот сделал легкое пренебрежительное движение рукой, словно отметая в сторону что-то второстепенное: