Появилась и робкая надежда: может, даст Бог, простыну, подскочит температура и несколько дней прокантуюсь в зоне. Но, видно, даже простыть, к моему «счастью» не удаётся.
Сколько ни мерз, сколько ни коченел в мокрой одежде на лютом морозе, сколько ни проваливался в замерзшие колдобины в лаптях на тоненькую портяночку, никакая холера не брала. А простыть, слечь было самой заветной мечтой.
Рубахи наши расползлись, заляпанные грязью штаны просушить было негде, одежду «с воли» у нас отняли. А на работу дождь ли, жара — идти надо, но в чем? После ужина вдруг приказали всем забрать из каптерки своё «вольное». Чуть ли не до полночи стояли в очереди, потом натягивали на тело пропахшие плесенью, свалявшиеся рубашки и брюки. А у кого не было, снова шли в разодранном грязном исподнем.
ЗА ЧТО? ПОЧЕМУ? ЗАЧЕМ?
По дороге на лесосеку, валя лес, хлебая баланду в душной, как баня, за версту шибающей протухшими тресковыми головами столовой, — всюду, где бы ни был и что бы ни делал, била током мысль, неотступно преследовали одни и те же вопросы: почему «черный ворон» сцапал именно меня, чей палец ткнул в мою сторону, кого обидел я, кому перешел дорогу? Любой мой год из двадцати трех прожитых был как на ладони. Я никому и на крупицу ничего дурного не сделал. За что же такая жестокая кара? Да разве мне одному?
За восемнадцать месяцев тюрьмы и многие годы мытарств в лагере мне встречались только честные, чистые и светлые душою, преданные нашему строю люди. Почему же им всем исковеркали жизнь? Кому это было нужно? По чьему приказу уничтожался цвет народа? Когда осенью 37-го года в Минск приехала страшная Военная коллегия Верховного суда во главе с вампиром Ульрихом2, сколько тогда светлых голов и чистых сердец было прострелено молоденькими палачами в голубых фуражках!.. И лишь теперь, в наши дни, случайно обнаружили небольшую часть из тех черепов, пробитых в упор навылет,— в сосновом бору под названием Куропаты. В один день, 29 октября 1937 года, убили Платона Головача4, Василя Коваля5, Анатоля Вольного6,Валерия Морякова7 и Изи Харика8. За что? Никто не ответит. Кто стрелял? Неизвестно. А ведь где-то в «делах» есть их подписи под актами о приведении приговора в исполнение, где-то и по сей день ещё живут натренированные в стрельбе по живым мишеням «ворошиловские стрелки». Не все они пошли вслед за своими жертвами, не все уже прожили свои окаянные жизни. Многие ходят рядом с нами, получают персональные пенсии, прикреплены к неведомым народу распределителям — и балычок их не пахнет человечиной — и, наверное, спокойно спят. А совесть? Не мучила и не мучит. Чего не было, того и нет. За многие годы духовного опустошения эта моральная категория утрачена навсегда слугами и прислужниками кровавого режима, готовыми выполнить любой бессмысленный и преступный приказ. Они как манкурты — если велено, и родную мать пристрелят.
Минуло более полувека, а память вновь и вновь возвращает в тот дождливый октябрьский вечер 1936 года. Я работал в радиокомитете. Рано подготовил и сдал тексты передач, но домой идти не хотелось: слонялся по редакции, листал подшивки газет, отчего-то было страшно выйти на бесприютную слякотную улицу. Потолкался в гастрономе, постоял в очередях, доехал трамваем до Комаровки и поплелся по темной и грязной Цнянской улице к дому барачного типа, где мне выделили комнатку. Издали увидел, что окно моё светится, и обуяло тревожное предчувствие, навалился неведомый страх. Оно не подвело: беда поджидала меня. В тот вечер, 19 октября, она провела траурную черту в моей жизни.
Вошел в комнату и опешил: заплаканная жена сидела на кровати, а за столом двое военных с лётными петлицами и лейтенантскими кубарями листали книги, снятые с этажерки. Чтоб меньше бросаться в глаза, оперативники нередко ходили в общевойсковой, а то и в гражданской одежде. Странно, но страхи отступили, я даже успокоился — я знал, что никакой вины за мною нет. Единственное, к чему можно было бы придраться, так это к тому, что, вернувшись из командировки в пограничный район, я не успел своевременно сдать в комендатуру визу, но это же мелочь. Она, наверное, и послужила причиной столь нежданного визита. Я полюбопытствовал, по какому праву они роются в моих книгах,— мне протянули ордер на обыск и арест. Однако и это меня не сразило. Подумал, попугают, побранят и к утру оставят в покое. Оперативники продолжали своё занятие: внимательно всматривались в каждую страницу. Книги, в которых находили пометки, подчёркивания, откладывали в сторону, складывали в папку мои исчерканные черновики, письма и фотоснимки. Глядел я на их работу, глядел, покуда не сморил сон. Прилёг и уснул.