Выбрать главу

Всех арестованных сначала обвиняли в троцкизме. Но сколько ни бились следователи, почти никто не знал Климёнка и его друзей, не имел, хотя бы косвенного, отношения к троцкизму. Версия рушилась, а выпускать нельзя, чтобы не было брака в работе.

Перерыв в допросах меня обнадёжил, но зря. Вызвали ночью снова. Довгаленко разглядывал какие-то документы в выдвинутом ящике стола, перелистывал, крутил головою, усмехался, будто бы меня тут и не было. Он показал мне раскрытый членский билет Союза писателей: «Узнаете?» От неожиданности, я едва выдавил: «Неужели и Тишка Гартный?.» — «Тут он, тут, ваш вождь. Ну, теперь не отвертишься. Мы думали, что взяли троцкиста, а выходит, никакой ты не троцкист…» — «Я ж вам говорил…» — «Спокойно, молодой человек. Запомни — двери у нас открываются только в одну сторону. Есть человек, будет и дело… Ведь вы, как оказалось, белорусский националист. А этот ваш идейный руководитель, он потряс писательским билетом Гартного — на таких желторотых и рассчитывал. Теперь давайте рассказывать о своей контрреволюционной националистической деятельности. Честно признаетесь - поможете следствию, два-три года проверим в трудовой обстановке и вернётесь к прежней работе… Не разоружишься — раздавим, и размажем по стенке, и следа не останется»…

Так меня переквалифицировали. Следствие тянулось целый год. Меня переводили из «американки» в: тюрьму, из тюрьмы — обратно в одиночку, менялись следователи, но песня оставалась старой. Я узнал, что где-то тут рядом томятся мои институтские товарищи, мне зачитывали какую-то невероятную чушь: встреча нескольких друзей за бутылкой вина преподносилась как контрреволюционное сборище и заговор. Особенно напирали на связь с академиком Замотиным11. Его дочь Таня, студентка-филолог, пригласила ребят из нашей группы и свою подругу к себе домой. Мы бывали у любимого профессора на консультациях, но вот в гости попали впервые.

В просторной, с высоким потолком столовой был накрыт стол. На белой скатерти переливались перламутром тарелки, тарелочки, возле них блестели приборы — ножи и вилки, стояли розетки, соусницы. Всё это мы видели впервые в жизни и растерялись, не зная, что к чему и как за что браться. Стеснённо жались по углам. Обаятельный, веселый и остроумный хозяин как-то быстро и незаметно снял напряжение, и за столом мы не чувствовали себя скованно. А потом пели и даже танцевали.

Вместе с нами был один молчаливый парень - Танин однокурсник. Уж не он ли помог следствию узнать что пили и ели, и где кто сидел? Узнать и про то, чего и в помине не было, - ни анекдотов, ни политических разговоров; мы же были дисциплинированными и запрограммированными комсомольцами. Никто из арестованных не подтвердил навета подсунутого следствием, но и это не спасло любимого профессора, потому что одному из его учеников уж очень не терпелось заполучить должность своего учителя. В то время любое

место освобождалось легко и просто — «сигналом» в органы. Просигналил и претендент на должность Замотина, и профессора продержали почти три года под следствием, и умер он исполняющим должность дневального лагерного барака. А в наших протоколах осталось «сборище» на его квартире.

За год, что я находился под следствием, меня дважды водили на инсценированный расстрел. Будили далеко за полночь, одеться не давали, вели прямо в белье, но не в следственный корпус, а в глубокое тёмное подземелье, пропахшее тленом и карболкою, ставили лицом к бетонной стене, спрашивали «последний раз», подпишу я или нет протокол об участии в национал-фашистской организации, клацали затвором, били под дых и вели обратно в камеру «подумать». И теперь не понимаю, почему не спустили тогда курок.

Мне ставили в пример «идейного руководителя», морально сломленного Михася Зарецкого12. Этот любимый и очень уважаемый всеми писатель по требованию маленького рыжего следователя Щурова послушно подписывал самую невероятную чушь. За «чистосердечное признание» Зарецкому разрешали сидеть на диване, устраивали встречи с семьёй. Его жена приносила передачи прямо в комнату следователя, и тут Зарецкий вместе с сыном, дочерью и своей Марылькою угощался домашней снедью, сидел с ними в обнимку и даже шутил. Неужели он верил своему следователю в облегчение участи за поклёп на самого себя и своих товарищей?!