«Усекайте, значит, так: я — ваш нарядчик Витек Милашечкин. Сейчас займем аппартаменты, разобьем вас, жмуриков-соколиков, на бригады и начнем искупать вину перед народом. Порядок такой: подъем в шесть, развод в семь, из барака вылетай без последнего. Кто будет чикаться, мой дружок поможет.— Он хохотнул и потряс увесистым дрыном.— За мною шагом марш!..» И повёл к длинной заиндевевшей палатке. Из нее, из торчащих жестяных труб, валил густой дым.
Палатка — метров на сорок, натянута на каркас из неошкуренного подтоварника. По обе стороны узкого прохода — сплошные двухъярусные нары. Посередине две печки из железных бочек, накалённые докрасна. Окон нет. На прибитых к столбам полках чадят три коптилки. Дымно, душно и пахнет жжёным тряпьём. В полумраке на нарах возятся какие-то тени; висят, как занавески, корявые вонючие портянки, мокрые бушлаты источают прокисший пар. Те, кто захватил место у печки, поджаривают на палочках остатки пайки, и раздражающе-заманчиво пахнет пригоревшим хлебом.
Мы, человек тридцать, заняли верхние нары, остальных из нашего этапа загнали в соседнюю палатку. Под нами настывшие сырые доски. От постелей мы давно отвыкли: что на мне, то и подо мною, в чём хожу, в том и сплю, тем и накрываюсь. Тюремные полы были большей частью сухие, а тут сидишь на мокром. Ветер гремит промерзшим брезентом палатки, в узком проходе снуют, копошатся похожие на нетопырей тени, протискиваются к печи, тянут к теплу скрюченные, как черные когти, пальцы. Всё это ожидает и нас. Мы впятером, товарищи по воле и по этапам, умостились рядом.
С завистью вдыхаем запах поджаренного хлеба и глотаем слюнки. Нам сегодня ничего не положено: сухой паёк съеден давно, а здесь ещё не поставили на котловое довольствие, вот и хватаем воздух открытыми ртами, шмыгаем носами и заговариваем друг другу зубы, чтобы меньше думать о хлебе.
Мой сосед, бывший корреспондент «Известий» Володя Межевич, внешне ещё мало похож на арестанта: на нем добротное зимнее пальто с каракулем, темно-коричневый костюм с жилеткой, тёплая шапка, ботинки с суконными гетрами на пуговицах. Всё измялось, пропылилось, но всё ещё напоминает престижное прошлое хозяина. С завистью глядим на горячую печь, хочется отогреть мокрые замерзшие ноги, однако новичкам туда не пробиться. Сушимся, свесив ноги с нар. Устраиваемся не раздеваясь: под головой торбочка с тем, что осталось после шмонов, прожарок и краж на этапах, на босые ноги спускаем мокрые штанины. Лежим с закрытыми глазами, а кровь стучит в висках, мысли ни на минуту не дают покоя: что нас тут ждет, что будет завтра, через месяц, год?
А их впереди девять — больше года я пробыл в тюрьмах. Дожить хотя бы до лета. Вспоминается, как давно увиденный фильм, далёкая жизнь на свободе. Большинство друзей и знакомых не обминула та же горькая участь. Но некоторые остались. Почему тогда одних взяли, а других нет?.. Писателей из могилевской пересылки выдергивали на этап по нескольку человек. Куда их забросила судьба? Где они теперь? Хорошо, что рядом несколько близких надежных товарищей, закалённых в следственных изоляторах, костоломках, карцерах и на этапах. Когда открывается дверь, в палатку врывается колеблющийся зловещий свет от костров вокруг зоны. Они горят всю ночь.
Стуча своим «воспитателем», входит Витёк Милашечкин: «Жмурики-мазурики, прибывшие нонча, слухай сюда. Завтра вы бригада лесорубов. Бригадир ваш — вот он, бывший помкомвзвода доблестной Красной Армии, а теперь за длинный язык, как и вы, пятьдесят восьмая. Покажись, Миша Селезнёв». На шаг отошел от печи среднего роста военный в шинели и буденовке без звездочки. В сумраке были видны лишь подбородок и провалы глаз. Он держал продолговатую дощечку и записывал на ней смоченным слюной химическим карандашом наши фамилии и инициалы. Сделал перекличку, предупредил, что на завтрак пойдем строем, а оттуда — на развод.
А Витек не уходил, мешкал: одного распекал, другого стращал кондеем, отгонял от печи доходягу с опухшим застывшим лицом — тот засыпал стоя и тыкался в раскаленное железо, на лице чернели ожоги, а где струпья слезли, розовела кожа и сочились болячки. Человек, видимо, доживал последние дни. Это был некогда известный на минском заводе имени Ворошилова ударник и рабкор Иван Иванович Козлов. Его имя гремело на митингах и в печати, он сидел в президиумах и стоял на трибунах, а теперь, обожжённый, безразличный ко всему, угасал в полуобморочном состояний возле железной печи в стылой палатке за тысячи верст от дома, под гул таёжной пурги. Упаси Боже дойти до такого. Лучше погибнуть сразу, без унизительных мучений.