Уже 11 марта состоялось между Петроградским советом и представителями фабрикантов и заводчиков соглашение о введении 8-часового рабочего дня. Насколько интенсивно велись на заводах работы, определить я не мог. Допускаю, что дело не повсюду шло гладко. Но у рабочих было стремление сохранить производство, повысить выработку -- особенно в предприятиях, работавших на оборону.
Доверие к Совету было безграничное. Им гордились, его слово считали непреложным законом. Расспрашивали без конца, какие вопросы обсуждаются в Исполнительном комитете, какие приняты решения. Но бросалось в глаза различие в постановке этих вопросов в 1905 году и теперь. Тогда, при первом Совете рабочих депутатов каждый завод получал отчет от своего депутата. Редко-редко приходилось прибавить что-нибудь партийным агитаторам. А теперь ни один заводской митинг не довольствовался отчетом своего представителя --всегда требовался доклад представителя Исполнительного комитета --интеллигента.
Может быть, это зависело от различия в предметах занятий Совета: тогда, в 1905 году, перед Советом стояли вопросы, ко-торые ставила в порядок дня воля массы и решения которым давала та же воля массы -- Совет призван был лишь оформить и выразить эту волю. А теперь, в дни победоносной революции, политическая обстановка до последней степени осложнилась; каждый рабочий чувствовал, что и сам он в этой обстановке "концов не найдет", и его товарищ по мастерской, выбранный в Совет, разберется в ней не лучше его. "Свой депутат" уже не мог заменить докладчика от Исполнительного комитета.
Вопросы, которые предлагались из толпы докладчику, говорили о том, в каком направлении работает мысль рабочих. Спрашивали:
Почему у нас революция, а у немцев нет, хотя они народ
образованный и передовой?
Почему Николая с престола согнали, а землю ему оставили?
Почему теперь все равны, а, между прочим, председатель
правительства -- князь?
Чего от нас буржуазные газеты хотят? Мы от души работа
ем, а они нас "лодырями" ругают.
Спрашивали и о войне. Но требований немедленного мира я не помню. Вообще в то время, в конце марта, рабочие массы Петрограда еще не выражали своей воли языком требований -- особенно по отношению к Совету. В казармах настроение было уже несколько иное. Солдаты слушали со вниманием предста
вителей Исполнительного комитета, аплодировали, кричали "ура", дружно, враз поднимали руки за резолюцию с выражением доверия и преданности Совету. Но впечатление подъема и сплоченности исчезало, лишь только полковой митинг переходил к своим домашним делам -- о начальстве, о занятиях, об отпуске. На трибуну один за другим поднимались солдаты, по большей части невзрачные, обтрепанные, замызганные, и их нескладные речи зажигали серую толпу. Выступали с разъяснениями офицеры -- их слушали неохотно. Порой не хотели слушать и представителей собственного полкового комитета, пытавшихся возражать обличителям. Солдатская толпа таила в себе то, чего она не могла выразить, но что откликалось созвучно на всякое резкое слово против начальства.
Раньше мне почти не приходилось сталкиваться с военной средой. Я плохо представлял себе строй казарменной жизни, и вопросы, обсуждавшиеся на полковых митингах, были для меня новые, чуждые, малоинтересные. Но с первых же дней я почувствовал, что в настроениях солдатской массы кроется большая опасность. Поэтому, выступая перед полковыми митингами, я останавливался всегда на вопросе о дисциплине, как условии сохранения армии. Чувствуя, что приходится плыть против течения, я говорил умышленно резко. Солдатская толпа принимала такие речи сочувственно и нередко прерывала их криками "верно". Я не знал, чем объяснить это: тем ли, что говорил представитель Исполнительного комитета, или тем, что в подсознании толпы живет смутный страх перед силами, которые начинают брать власть над нею?
Однако помню совершенно точно: уже в конце марта на солдатских митингах явственно чувствовались признаки разложения частей петроградского гарнизона -- недоверие к командному составу, стремление отделаться от докучных занятий, разбить стеснительные рамки казарменной жизни. В этом отношении настроения полковых митингов, наиболее точно соответствовавшие настроениям солдатской массы, заметно отличались от духа солдатских манифестаций, проходивших перед Таврическим дворцом. На манифестациях солдаты шли в ногу, привычным строем, рота за ротой, с офицерами во главе, -- получалась картина сплоченности, полного доверия командному составу. И знамена, развевавшиеся над полками, соответствовали этой картине -- на них мелькали призывы защищать родину и революцию, обещания умереть за свободу, сложить головы на позициях, порой даже клятвы вести войну "до конца". В казармах же совершенно не чувствовалось этой воинственности, и даже заготов
ленные для парадных манифестаций знамена во время полкового митинга свертывались и убирались в угол.
Это было как раз после поражения нашей армии на Стохо-де51. Ставка и буржуазная печать пытались взвалить на новые революционные порядки ответственность за неудачу. А солдаты говорили об измене начальства, уверяли, что генералы продали неприятелю планы позиций.
На полковых митингах мне приходилось доказывать вздорность этих слухов. А на митингах-концертах, куда нередко я отправлялся прямо из казармы, приходилось объяснять буржуазно-интеллигентской аудитории, что бессмысленно в революции видеть причину поражения, понесенного армией, которая и до революции не всегда торжествовала над врагом!
Митинги-концерты -- в том виде, как я застал их по приезде в Петроград, -- представлялись удивительной нелепостью. Музыкальные номера чередовались здесь с речами. На сцене мелькали члены Временного правительства, оперные певцы, профессора, балерины, революционные деятели. В артистической и за кулисами, ожидая очереди выступления на подмостки, участники вечера беседовали между собою об искусстве и о политике. Положение представителей Совета было здесь своеобразное: на них смотрели с любопытством, соединенным со страхом и враждой.
После Иркутска, где цензовые элементы были полны благоговения перед государственной мудростью социалистов, отношение к Совету интеллигенции и цензовой общественности в Петрограде особенно бросалось мне в глаза. Буржуазный Петроград кипел ненавистью против Совета. И, не пытаясь бороться с Советом на заводах, на фабриках, в казармах, обыватели отводили душу тем, что в своем кругу всячески поносили и чернили его. Говорили об "анонимах", о "частных организациях, претендующих на общественное значение", о "двоевластии", об анархии, о невозможности проведения 8-часового рабочего дня во время войны, о "Приказе No 1", о Стоходе. В глазах обывателей Совет был не порождением революции и даже не воплощением ее, а виновником и создателем*.
* Родзянко совершенно точно отобразил эти обывательские настроения, когда в своих воспоминаниях он, как о несомненно установленном факте, расказыва-ет, что революция 1917 года была втайне подготовлена Исполнительным комитетом, образовавшимся в 1905 году и с тех пор не прекращавшим своей деятельности (см.: Родзянко М.В. Государственная дума и февральская 1917 года революция // Архив русской истории, кн. 6. Берлин, 1922).
Отношение к Совету буржуазно-интеллигентских кругов было, несомненно, выражением их отношения к революции. Но установившийся "хороший тон" запрещал прямо нападать на революцию: считалось более приличным изображать совершившийся переворот как осуществление заветных стремлений многих поколений русской интеллигенции, а весь пафос негодования, весь гром красноречия направлять против "углубления революции" и против Совета. Либеральные круги "принимали" революцию, но при одном условии: чтобы она считалась закончившейся 2 марта, с появлением Временного правительства кн. Львова. Это была программа сохранения дореволюционного status quoS2 -- по крайней мере, до окончания войны -- с переменой лишь некоторых этикеток и лиц.
Конечно, не было надежды словесными объяснениями преодолеть противоречия революции. Но представители Исполнительного комитета старались, по мере возможности, смягчить эти противоречия, разрывая паутину недоразумений, инсинуаций, клеветы, которую ткали вокруг Совета чьи-то прилежные руки. И порою казалось, что эти усилия не пропадают даром.