"какую-то грозную загадку". В нем "чувствовалась напряженная сила, страстная устремленность, в нем слышался гром революции". Он признает и их, особенно Ленина, "политическую ловкость". Во многом от них, большевиков, зависело "предотвратить вспышку гражданской войны или толкнуть страну в пучину анархии".
Большевики со своей стороны платили правым, "цензовым" элементам, офицерству также классовой, партийной ненавистью. Как враги народа и революции, они фактически подлежали уничтожению. Но для Войтинского, сознающего, что судьбу революции, демократии и России будет решать армия (летом 1917 г. он стал комиссаром Северного фронта), положение солдата-окопника так же близко и понятно, как положение офицера, потерявшего после февраля привычную опору под ногами. И он мотается по фронтовым дорогам под проливными дождями, по колено в грязи. Выступает на солдатских митингах и говорит, говорит до хрипоты в горле, призывая солдат через "не могу" держать фронт ради новой, свободной России: ведь развал фронта -- это анархия, гражданская война, за которой неминуемо последует диктатура, все равно какая -- левая или правая. Как фронтовой комиссар, Войтинский активно боролся с "корниловщиной", но считал, что тот же Корнилов мог реализовать свой план борьбы с анархией, не угрожая солдатам "скрутить их в бараний рог". К сожалению, Корнилов не был "слеплен" из материала, из которого история делает Цезарей и Наполеонов.
Именно тут и возникает, может быть, коренной вопрос истории "смуты 17-го года": могли ли в ней удержаться демократические силы (значительную часть которых составляли социал-демократы и социалисты-революционеры)? Мог ли сохраниться демократический строй или он был обречен на то, чтобы быть раздавленным экстремизмом -- большевистским или корниловским?
Конечно, во всяком случае сегодня, спустя 80 лет после указанного события, этот вопрос является чисто теоретическим. И ответы на него даются разные в зависимости от идеологической и политической склонности отвечающих. Ценность же мемуаров Войтинского, на наш взгляд, состоит в том, что они позволяют, абстрагируясь от идеологии и политики, увидеть события такими, какими они были и как воспринимались тогда, в момент их свершения. Пожалуй, особенно это справедливо по отношению непосредственно к Октябрьскому, большевистскому перевороту и первым послеоктябрьским дням. Хотя может показаться странным, но в историческом описании этого краткого, но исключительно важного периода все еще существуют "белые пятна". Прежде речь идет о том, что условно можно было бы
назвать "черемисовским эпизодом".
Как все-таки случилось, что большевистское выступление (его лишь условно можно назвать восстанием) против Временного правительства (которое больше чем наполовину было социалистическим) и практически против ВЦИКа (социалистического) не завершилось таким же провалом, как в начале июля 1917-го? Да, конечно, на сей раз большевики лучше подготовились, организованных ими сил у них было больше. Да, конечно, противостоящие им силы (правительство и ВЦИК) были ослаблены анархией, усиливавшейся после "корниловщины". Да, конечно, раскол в демократическом антибольшевистском лагере стал глубже. Да, конечно, политическая апатия "молчаливого большинства" стала сильнее. Да, конечно, параноидальная воля Ленина вынудила сомневающихся и колеблющихся в "большевистской головке" пойти на риск. Все это так. Но ведь риск для большевиков все-таки был немалый. Ленин сам был удивлен легкости своей победы. Ему приписывают слова, которые он вполне мог произнести: "Самое удивительное в том, что произошло, -- это почему никто так и не решился вывести нас на тачке". Большевистские вожди долго считали, на сколько дней они пережили Парижскую коммуну. Вот свидетельства А. Луначарского, писавшего в "октябрьские дни" жене в Швейцарию. 23 октября (по новому стилю): "Мы на вулкане, Анюта... Вряд ли мы при зашедшей так далеко разрухе сможем наладить сколько-нибудь жизнь страны. И тогда мы, вероятно, будем смыты той же волной, которая вознесет нашу партию к власти". 9 ноября (по новому стилю): "Страшные, страшные времена, на кончике острия. Много страданий, волнений, может быть, преждевременной гибелью они грозят нам..."
Где же, в каком пункте судьба повернулась лицом к большевикам и отвернулась от тех, кто в конце октября -- начале ноября пытался противостоять им?
Известный писатель Р. Гуль, много раз встречавшийся с Керенским в годы эмиграции, вспоминал: "Однажды, сидя у нас на 113-й улице в Нью-Йорке, он (Керенский) показал напротив в окно, где жил меньшевик В. Абрамович и другие меньшевики, и сказал: "Ведь они, они меня погубили!" (см. Р. Гуль. Я унес Россию -- "Новый журнал", кн. 144, 1981, с. 34). Самооправдание Керенского и поиски им "виноватого" в случившемся в октябре 1917 г. общеизвестны. Тем не менее в его словах была своя правда. Какая?
24 октября Керенский прибыл в предпарламент, выступил перед его членами, квалифицировав действия большевиков как попытку свержения существующего строя и прося санкции на подавление ее вооруженной силой. Речь шла о переброске в Петроград фронтовых воинских
частей. Однако главным образом голосами представителей левой, революционно-демократической части предпарламента (меньшевики и эсеры) была принята резолюция, рекомендовавшая правительству действовать политическими методами: объявить о готовности к мирным переговорам, о немедленной земельной реформе и пр., т.е. выбить таким образом пропагандистскую почву из-под ног большевиков. Лидеров меньшевиков и эсеров понять можно. Июльская история, закончившаяся поражением большевиков, привела к значительному усилению правых сил, в конечном счете закончившемуся "корниловским путчем". Они не хотели повторения июля с непредсказуемыми последствиями. Контрреволюции справа они боялись больше, чем большевиков. Этот страх во многом был иллюзорным (корниловцы были деморализованы поражением в конце августа), но иллюзорный страх часто бывает хуже страха перед реальной опасностью...
Утром 25 октября Керенский решил действовать на свой страх и риск. Он выехал из Петрограда для того, чтобы форсировать движение войск с Северного фронта к Петрограду. Распоряжения об их вызове последовали еще до того, как Керенский выступил в предпарламенте. Тут и начинается "черемисовский эпизод", "черемисовщина", которая могла либо спасти "керенщину", либо помочь отправить ее в политическое небытие.
Несколько ключевых фигур оказались "задействованными" в "че-ремисовщине": сам Керенский, командующий Северным фронтом (штаб в Пскове) генерал Черемисов, генерал-квартирмейстер фронта, свояк Керенского В. Барановский, командир 3-го конного корпуса генерал П. Краснов и комиссар Северного фронта В. Войтинский. От них зависело принятие, возможно, судьбоносных решений. Керенский писал об этих событиях не раз. Но он слишком заинтересованное лицо, чтобы без всяких "скидок" полагаться на его утверждения. Им руководила мысль представить себя жертвой измен и предательств. Черемисов после Октября был арестован, потом исчез с горизонта. В газете "Голос России" (1921 г.) он опубликовал свои весьма фрагментарные и откровенно "самооправдательные" воспоминания. В них он писал, что сам Керенский создавал неразбериху, мешавшую ему действовать решительно. Он старался снять с себя обвинения в пособничестве большевикам. Краснов, после того как вынужденно ушел от политики (он был донским атаманом, сотрудничал с немцами, потерял власть после поражения Германии в войне), стал романистом. Он оставил обширные мемуары "На внутреннем фронте", но они беллет-ризованы, а главное, Краснов в "черемисовском эпизоде" играл все-таки вторую роль. К тому же Краснов ставил своей задачей "объяснить" свою неспособность разбить "красных" при их "рожде
нии". Барановский не оставил ничего. Мемуары Войтинского долгое время пролежали в архиве. Все названные мемуары давно известны, и мы можем адресовать к ним интересующегося читателя. Из всех ключевых участников "черемисовщины" свидетельства Войтинского вызывают наибольшее доверие. Как уже отмечалось, он был комиссаром Северного фронта и писал свои мемуары тогда, когда ему не перед кем и незачем было оправдываться или кого-либо обвинять. Даже монархист Краснов характеризовал его как человека высокоидейного.