Керенский позвонил великому князю Михаилу Александровичу и договорился о незамедлительной встрече с членами Временного правительства и Временного комитета Думы. После страстных споров вся делегация направилась на квартиру княгини Путятиной на Миллионной улице, дом 12, где находился Романов. Руководители всех партий Думы, за исключением Милюкова, настаивали на отречении. То есть, вернее, на передаче власти Временному правительству до Учредительного собрания.[84] Главное действующее лицо спектакля — Керенский: в мемуарах он называет вещи своими именами, а великому князю Михаилу он говорил совсем другое: «Великий князь Михаил Александрович объявил, что примет трон только по просьбе Учредительного собрания, которое обязалось созвать Временное правительство. Вопрос был решен: монархия и династия стали атрибутом прошлого. С этого момента Россия, по сути дела, стала республикой, а вся верховная власть — исполнительная и законодательная — впредь до созыва Учредительного собрания переходила в руки Временного правительства».[85]
Шантаж, демагогия и угрозы — вот тот инструмент, что позволил обмануть и Михаила, сказав ему, что форму правления для страны должен выбрать сам народ. Мягкотелый Михаил Романов радостно согласился воспользоваться этой лазейкой для ухода от ответственности и опасности расправы. Тем временем его отрекшийся брат тоже внимательно следил за развитием событий, но еще был далек от мысли, что его попросту обманули. Обманули дважды: первый раз — убедив отречься в пользу брата, и второй раз — добившись отречения Михаила. 3 марта появляется очередная запись в дневнике Николая: «…Алексеев пришел с последними известиями от Родзянко. Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выборов через 6 месяцев Учредительного Собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость! В Петрограде беспорядки прекратились — лишь бы так продолжалось дальше».[86]
Через несколько дней Николай Романов встретит свою мать, императрицу Марию Федоровну, и дядю, великого князя Александра Михайловича. Тяжелая сцена описана последним: «…Мария Федоровна сидела и плакала навзрыд, он же неподвижно стоял, глядя себе под ноги и, конечно, курил. Мы обнялись. Я не знал, что ему оказать. Его спокойствие свидетельствовало о том, что он твердо верил в правильность принятого им решения, хотя и упрекал своего брата Михаила Александровича за то, что он своим отречением оставил Россию без Императора.
— Миша не должен был этого делать, — наставительно закончил он. — Удивляюсь, кто дал ему такой странный совет».[87]
Бывшему царю еще непонятно, что цепь роковых событий отнюдь не случайна и брата его обманули те же заговорщики, что обвели вокруг пальца его самого. А вот Керенский знает, что все уже решено и события развиваются по «союзному» сценарию. Снова он проговаривается в своих мемуарах. Демонстрирует «дар предвидения»: по договоренности с Думой Михаил может в будущем принять власть монарха, если его попросит Учредительное собрание. Вопрос только отложен, под таким соусом и уговаривали Михаила отречься, — у Александра Федоровича Керенского «монархия и династия» уже «стали атрибутом прошлого». Снова он знает более всех присутствующих, опять понимает события в их истинном смысле. Это еще один «ясновидящий», вроде пана Пилсудского и финских социал-демократов…
Отречение Михаила Романова окончательно расчистило путь к катастрофе. За «бескровным» и «демократическим» Февралем в дымке истории уже начинал появляться мощный силуэт кровавого и трагического Октября. В истории нашей страны неотвратимо наступал период, о котором никто из февральских деятелей не мечтал.
Многим из них он сулил смерть, многим — изгнание. «Герои» Октября получали свою награду в подвалах НКВД, когда Сталин приводил в исполнение смертные приговоры «врагам народа». Многие «герои» Февраля получили по заслугам еще раньше. Почти все думские деятели отправились в изгнание и вместо власти получили ее полное отсутствие, а вместо свободной демократической России, ради которой все якобы затевалось, — красный Советский Союз. Всю оставшуюся жизнь они писали мемуары, а на самом деле — огромные оправдательные записки перед потомками. Мучила ли их совесть — неизвестно…
85