Альфред был на фронте с первых дней и казался везунчиком, пройдя практически через все великие сражения живым. Только везение у него было несколько странное.
В четырнадцатом году при Танненберге бешеный огонь русских трехдюймовок в считанные секунды выкосил весь его взвод — каждый снаряд нес четверть тысячи шрапнельных пуль. Одна из них срезала ему пол-уха и, скользнув по черепу, хорошо перетрясла мозги, настолько, что Альфред едва не отправился в приют к душевнобольным. Однако в конце концов солдат отделался лишь заиканием и с тех пор общался фразами не более двух-трех слов в каждой. В пятнадцатом, уже на западном фронте, в Шампани, после захлебнувшейся контратаки он просидел двое суток в затопленном окопе, в компании с тремя разложившимися трупами, едва не до костей изрезанный французской колючей проволокой. Полковой врач только развел руками — с тем же успехом можно было самому привить себе какую-нибудь гангрену, но Харнье снова выкарабкался. В шестнадцатом, у Соммы, прямым попаданием «чемодана» в блиндаж его похоронило под восемью метрами земли — спас случайный «карман» из обломков деревянной обшивки. В апреле семнадцатого он попал под обстрел из газометов Ливенса и единственный из всего гарнизона Тьепваля успел натянуть противогаз. Но все же он оказался недостаточно быстр и с тех пор был мучим регулярными приступами астмы и кашля. Увечного бойца было списали, но Германия начинала ощущать дефицит обученной пехоты. Харнье остался в строю, и этот год вдобавок наградил его тяжелейшей дизентерией. В восемнадцатом осколок аккуратно выстриг ему четверть ягодичной мышцы, Харнье едва не истек кровью и теперь предпочитал лежать или стоять, но не сидеть.
Как поэтично заметил взводный снайпер-бронебойщик Франциск Рош, походило на то, что раз в год Смерть напоминала Альфреду о своем существовании, оставляя отметину на потрепанной шкуре долговязого гранатометчика. Ныне, весной девятнадцатого, Харнье заранее впал в уныние, не без оснований предчувствуя приближение новых больших приключений и неизбежный урон бренной плоти.
Гранатометчику что-то неразборчиво ответили, кажется, предложили заткнуться.
Начиналось утро.
Хейман провел рукой по дощатой стене, нащупывая самодельный выключатель, щелкнул рычажком, выструганным из дубовой щепки. Под низким потолком тускло мигнула, постепенно разгораясь, пыльная лампочка.
Культура и цивилизация, подумал Хейман, это вам не Рождество первого года войны, где единственным источником света служили свечи. Вода по колено и решительно все в сальных пятнах: одежда, снаряжение, истлевшие одеяла. А от вездесущего свечного запаха в конце концов буквально выворачивало. Скверное было время…
Лейтенант осторожно, избегая резких движений, утвердился в сидячем положении, спустив ноги с грубо сколоченного топчана на маленький коврик. Несмотря на аккуратность, стопы пронзила острая боль. Как всегда по утрам, сначала боль будет невыносимой, затем терпимой. После отойдет на второй план, сопровождая весь день, подобно надоедливому болтливому спутнику — неприятно, но в целом терпимо. Вечером она вернется, терзая натруженные за день ноги, воруя драгоценные минуты у сна, и без того короткого.
И так каждый день.
Топчан скрипнул, голоса за пологом сразу понизились. Забавно, подумал лейтенант, люди всегда понижают голос, когда слышат, что кто-то проснулся, хотя, казалось бы, уже какой в этом смысл?
Хейман грустно посмотрел на свои ступни — неестественно бледные, в мелких морщинках, с узловатыми пальцами и полупрозрачными ногтями нездорового желтого оттенка. «Траншейная стопа», она же «нога в вате», добрая память о Фландрии, тамошней сырости и обморожениях. Ему еще повезло, ноги пусть и больные, но остались при нем. Менее везучих этот бич окопной войны сделал инвалидами или отправил на тот свет.