– Товарищи рабочие, – сказал Брем своим низким, спокойным голосом, – эту ночь мы не должны забывать никогда.
На конечной остановке загородного трамвая они собрали деньги среди истерзанных и окровавленных профсоюзников и купили билеты до Сиэтла наиболее пострадавшим. Бен был так оглушен и избит, что с трудом держал билет, который кто-то сунул ему в руку. Брем и остальные пошли пешком – им предстояло пройти до Сиэтла тридцать миль.
Бен три недели пролежал в больнице. У него были повреждены почки, и он почти все время испытывал невыносимую боль. Он совершенно отупел от постоянных впрыскиваний морфия и еле соображал, что происходит, когда в больницу доставили ребят, раненных во врем стрельбы на Эвереттской пристани пятого ноября. Когда его выписали, он с трудом передвигал ноги. Все его знакомые сидели в тюрьме. На Главном почтамте он нашел письмо от Глэдис, содержавшее пятьдесят долларов и от имени отца звавшее его домой.
Комитет защиты советовал ему ехать, он был наиболее подходящий человек для сбора пожертвований на Востоке. Для защиты семидесяти четырех членов профсоюза, заключенных в Эвереттской тюрьме и обвиняемых в покушении на убийство, требовались огромные деньги. Бен несколько недель пробыл в Сиэтле, выполняя разные поручения Комитета защиты, придумывая способ попасть домой. В конце концов один сочувствующий, служащий пароходной компании, подыскал ему место суперкарго на грузовом пароходе, шедшем в Нью-Йорк через Панамский канал. Морской воздух и кропотливая канцелярская работа помогли ему оправиться. И все же он что ни ночь просыпался от кошмара, с застрявшим в горле воплем, и, сидя на койке, видел наяву полицейских, пришедших за ним, чтобы прогнать его сквозь строй. Когда он снова засыпал, ему снилось, что он мечется в загоне, и чьи-то зубы рвут его руки, и тяжелые сапоги молотят его по спине. Дошло до того, что он вечером но сильно заставлял себя лечь спать. Вся судовая команда считала его морфинистом и сторонилась его. Он почувствовал огромное облегчение, когда увидел наконец высокие здания Нью-Йорка, сверкавшие в коричневом утреннем тумане.
…Когда в ходе развития исчезнут классовые различия и все производство сосредоточится в руках ассоциации индивидов, тогда публичная власть потеряет свой политический характер…
Бен всю зиму прожил дома, потому что это было дешевле. Когда он сказал папаше, что намерен служить в конторе одного адвоката-радикала, по имени Моррис Стайн, с которым он познакомился в связи со сбором пожертвований в пользу эвереттских стачечников, старик пришел в восторг.
– Опытный адвокат может защищать рабочих и бедных евреев и при этом хорошо зарабатывать, – сказал он, потирая руки. – Я всегда знал, Бенни, что ты хороший мальчик.
Мамаша закивала головой и заулыбалась.
– Потому что тут, в Америке, не то что в Европе, в феодальных странах, тут самый отпетый лодырь пользуется всеми конституционными правами, для того конституция и писалась.
У Бенни выворачивало душу от этих разговоров.
Он работал писцом в конторе Стайна на Бродвее, а по вечерам выступал на митингах протеста против Эвереттской бойни. Сестра Морриса Стайна, Фаня, – худая, смуглая, богатая женщина лет тридцати пяти – была ярой пацифисткой и познакомила его с произведениями Толстого и Кропоткина. Она верила в то, что Вильсон удержит Америку от вступления в европейскую войну, и посылала деньги во все женские пацифистские организации. У нее был собственный автомобиль, и, когда ему приходилось выступать на нескольких митингах в один вечер, она возила его по городу. У него всякий раз колотилось сердце, когда он входил в митинговый зал и слышал бормотание и шарканье рассаживающейся публики – швейников в Ист-Сайде, докеров в Бруклине, рабочих химических и металлообрабатывающих заводов в Ньюарке, салонных социалистов и розовых в школе Рэнд и на Пятой авеню, огромную безымянную толпу из представителей всех сословий, наций, профессий в Мэдисон-сквер-гарден. Его руки холодели всякий раз, когда он здоровался на трибуне с председателем и другими ораторами. Когда подходила его очередь говорить, все лица, обращенные к нему, на мгновение сливались в одну розовую массу, гул зала оглушал его, его охватывал панический страх, он боялся забыть то, что хотел сказать. Потом он вдруг слышал свой голос, ясно и четко произносящий слова, чувствовал, как он раскатывается вдоль стен и под потолком, чувствовал, как настраивается аудитория, как наклоняются вперед мужчины и женщины, сидящие на стульях, видел совершенно отчетливо ряды лиц и у дверей – кучки опоздавших, которым не досталось места. От таких слов, как «протест», «массовое выступление», «объединенный рабочий класс Америки и всего мира», «революция», глаза и лица слушателей зажигались, точно от зарева праздничных костров.
После речи он ослабевал, очки так запотевали, что приходилось протирать их; он чувствовал всю нескладность своего длинного, развинченного тела. Фаня старалась как можно скорее увезти его, говорила ему с сияющими глазами, что его речь была превосходна, везла его в центр, если митинг был в Манхэттене, и кормила ужином в нижнем зале «Бревурта» или в кафе «Космополитен», а потом он ехал подземкой в Бруклин. Он знал, что она влюблена в него, но они мало о чем говорили, кроме как о рабочем движении.
Когда в феврале в России произошла революция, Бен и Стайны на протяжении нескольких недель покупали все газеты и лихорадочно читали корреспонденции из России – это была заря Наступающего Дня. В Ист-Сайде и в европейских кварталах Бруклина царило праздничное настроение. Старики плакали, как только заходила речь о революции.
– Теперь очередь за Австрией, потом за Германией, потом за Англией… И народы всего мира будут свободны, – говорил папаша.
– И напоследок Дядя Сэм, – прибавлял Бен и мрачно стискивал зубы.
В апрельский день, когда Вудро Вильсон объявил войну, Фаня закатила истерику и слегла в постель. Бен навестил ее в квартире Морриса Стайна, жившего с женой на Риверсайд-драйв. За день до этого она приехала из Вашингтона. Она была там с делегацией пацифисток, пытавшихся добиться приема у президента. Шпики прогнали их с площади перед Белым домом и многих арестовали.
– А вы чего ждали?… Разумеется, капиталисты хотят воевать. Впрочем, они несколько изменят свою точку зрения, когда вместо войны им преподнесут революцию.
Она умоляла его остаться, но он ушел, сказав, что должен заглянуть в редакцию «Призыва». Выходя, он поймал себя на том, что презрительно чмокнул губами – точь-в-точь как его отец. Он сказал, что ноги его больше в этом доме не будет.
По совету Стайна он пошел призываться, но написал в анкете: «Уклоняющийся по моральным соображениям». Вскоре после этого он поссорился со Стайном. Стайн сказал, что ничего не поделаешь, надо склониться перед бурей. Бен сказал, что он будет агитировать против войны до тех пор, пока его не посадят в тюрьму. Это означало, что он уволен и что кончились его занятия юридическими науками. Кан отказался принять его обратно в аптекарский магазин, опасаясь, что фараоны разгромят его заведение, когда узнают, что у него служит радикал. Брат Бена Сэм работал на военном заводе в Перт-Амбой и зарабатывал большие деньги. В каждом письме он уговаривал Бена, чтобы тот бросил дурачиться и приезжал работать на том же заводе. Даже Глэдис говорила, что это глупо – разбивать себе голову о каменную стену. В июле он ушел от родных и опять перебрался в Пассейик к Элен Мауер. Его год еще не призывался, так что он без труда получил место в транспортном отделе одного из местных заводов. В конторе все время работали сверхурочно, из-за мобилизации не хватало рабочих рук.