Он склонил голову, чувствуя, как натирает шею жесткий воротник мундира и, приподняв бокал в торжественном салюте, сделал глоток. Краем глаза обозрел соседей по столу и убедился, что с пафосом получилось в самый раз. Гости одобрительно качали седыми головами, у старейшего по щеке ползла скупая слеза умиления. Даже Франц Кальвин задрал подбородок еще выше, преисполненный священного восторга перед торжественностью момента. Пусть блудный сын и не пошел по традиционной кавалерийской стезе, как его старший брат, но по крайней мере служит в армии, сражаясь во благо нации и кайзера.
Старый слуга, единственный оставшийся в доме, с трудом волоча ревматические ноги, обходил стол, разливая постный гороховый суп. Рудольф сел, снова глотнул вина, не чувствуя вкуса. Впрочем, это было бы затруднительно, так как жидкость в бокале имела весьма отдаленно родство с трокенберенауслезе и айсвайном, что некогда составляли гордость винных погребов Шетцингов. Подвалы давно опустели, так же как и шкатулки с семейными ценностями — жизнь в воюющей Германии дорожала с каждым месяцем, особенно после прошлогодних дополнений к «Закону о роскоши», а содержание огромного дома и до войны стоило очень дорого. Рента перестала приносить доход еще в пятнадцатом и с тех пор семья жила за счет распродажи достояния предыдущих поколений.
Больше всего Рудольф боялся, что выжившее из ума старичье опять начнет доставать его нудными вопросами — что такое эти современные аэропланы и какую пользу они приносят на войне. Все это с многократными переспрашиваниями, с потерей и поисками слуховых трубок, проклятиями в адрес поганых лягушатников и еще более поганых англичан, оскверняющих благородное искусство войны богомерзкими выдумками. Впрочем, больше всего критики доставалось родному генералитету, который принизил благородный и наилучший род войск ради дымящих железок, которые к тому же воняют бензином и пачкаются маслом. Но на этот раз обошлось.
К счастью, все когда-нибудь заканчивается, закончился и этот с позволения сказать «званый обед». Рудольф сослался на необходимость сборов и покинул благородное собрание аристократических реликтов. Конечно, он давным-давно собрал все вещи, благо, их набралось немного, но чтобы покинуть эту ярмарку тщеславия и неискреннего нищего лоска годился любой предлог.
Поднявшись по витой, немилосердно скрипящей лестнице в свою комнату на втором этаже, он плотно прикрыл дверь и растянулся на железной кровати. Старая панцирная сетка заскрежетала и провисла, Рудольф словно опустился в глубь шерстяного одеяла.
Он не любил этот дом, не любил отца и с большим удовольствием давным-давно покинул бы родной очаг. Собственно, не раз и собрался, но каждый раз его останавливал один и тот же мотив.
Мать. Уже немолодая женщина, слабая, тихая, очень добрая, сразу и навсегда подавленная мужем, точно знающим, что и как должно делать настоящему немцу. Рудольф жалел ее и понимал, что его уход разобьет сердце Марты Шетцинг. Особенно теперь, когда старший сын, краса, гордость и надежда семьи, вернулся домой в милосердно запаянном гробу.
И все же… иногда Рудольф думал, что любовь к матери требует от него слишком больших жертв, заставляя терпеть общение со старым отцом. В детстве тирания и консерватизм старого Шетцинга вызывала страх, в отрочестве — страх и раздражение. Теперь — только раздражение граничащее с ненавистью.
Снизу, сквозь старые перекрытия донеслось протяжное пение. Похоже, старики затянули что-то военное, времен Седана. Наверняка поют хором, стоя навытяжку, роняя слезы умиления.
Умом Рудольф понимал, что отец и его пожилые ровесники просто очень немолодые люди, чья жизнь давно склонилась к закату. Они жили в прошлом и прошлым, в том времени, когда Пруссия огнем и мечом сколачивала Великую Германию, сокрушая врагов на полях сражений и за дипломатическими столами. Они так и остались во временах винтовок Дрейзе и лихих кавалерийских атак, будучи не в состоянии приспособиться к новой жизни, стремительной, динамичной, ежедневно открывающей новые горизонты возможностей и надежд.
Но то были доводы ума, которые никак не облегчали тысяча первое брюзжание Франца относительно бездарного Кёнена, Людендорфа, Геппнера и Брухмюллера, которые возятся с англичашками и французишками, вместо того, чтобы собрать все силы в кулак и раздавить их одним решительным ударом. Давно почивший Шлиффен остался для них олицетворением стратегического гения, вот он-то неизбежно закончил бы войну самое позднее к «октябрьским гуляниям» четырнадцатого года, не остановившись на штурме Парижа.