Можно было, в отличие от бесконечного нытья Харнье, которого иногда хотелось убить всем взводом. Последние пять дней «Альфи» взял за привычку постоянно таскать с собой небольшой деревянный сундучок с веревочной ручкой на проволочных петлях и большим висячим замком. Откуда Альфред его взял, что лежало внутри — никто не знал, но Харнье вел себя так, словно там было чистое золото или по крайней мере свежая пара белья. Даже направляясь в уборную, гранатометчик прихватывал сундучок с собой, а во время сна подкладывал под голову вместо подушки. Для штурмовиков, презирающих воровство и предельно доверяющих друг другу, такое поведение было оскорбительным, иной на месте вредного лягушатника давно получил бы немало тумаков, но Харнье и на этот раз все сошло.
Примостив сундучок, Альфред развязал свой вещмешок, путаясь в завязках и тяжело вздыхая. Хейман молча наблюдал за ним. Наконец, веревка поддалась и Харнье одну за другой извлек на свет божий дюжину гранат, складывая их в ряд с такой осторожностью, словно это были не пустые оболочки, а настоящие «колотушки». Совершив эту ответственную процедуру, Альфред нервно оглянулся на свой сундучок, словно его могли украсть за эту минуту, а затем неожиданно цепко и внимательно взглянул вперед, туда, где метрах в пятидесяти виднелось наполовину вкопанное жестяное ведро. Он взял одну из гранат, взвесил в руке и неожиданно начал странный танец. Несколько секунд Харнье приплясывал на месте, то невысоко подпрыгивая, то приседая, переминаясь с ноги на ногу, а затем как испуганная индюшка резко и нелепо взмахнул руками. Спустя пару мгновений донеслось жестяное звяканье — граната попала точно в ведро. Альфред удовлетворенно вздохнул и нагнулся за следующим снарядом.
Именно за это его ценили и закрывали глаза за крайне неприятный нрав и скверные привычки — тщедушный и увечный эльзасец был прекрасным гранатометчиком. Несмотря на совершенно ненормальную манеру бросков, он всегда и везде попадал точно в цель. В бою он как правило сопровождал Гизелхера Густа, безошибочно разбрасывая свои смертоносные снаряды на звук, поражая невидимые окопы, амбразуры пулеметных точек и даже открытые люки бронетехники (для этого он и тренировался с ведром). А когда гранаты заканчивались, брал новые у молчаливого здоровяка Густа.
Хейман отвернулся. Каким бы ценным солдатом не был Харнье, очень уж он напоминал тощую нескладную птицу, тем более с этими взмахами…
Уже упомянутый Густ не экспериментировал с винтовкой и не удивлял точнейшими бросками. Он просто бегал. Бегал в полной выкладке, с двумя артиллерийскими парабеллумами, нацепив даже стальной нагрудник с сегментированным «подбрюшником» — всего килограммов двадцать общего веса, если не все четверть центнера.
С самого первого своего боя, когда его батальон бежал под шквальным пулеметным огнем к вражеским окопам, путаясь и повисая на колючей проволоке, Густ, тогда еще рядовой пехотинец, накрепко запомнил, что солдат силен настолько, насколько сильны его ноги. Можно быть скверным стрелком, можно не быть силачом (впрочем, последнее к нему явно не относилось), но именно сила ног и выносливость — вот то, что отличает хорошего, живого солдата от плохого и мертвого. Сын священника не был мастером на все руки, но он умел все понемногу, был силен и дьявольски вынослив. За все эти достоинства, да еще за фаталистический, сдержанный характер лейтенант Хейман и ценил его.
Сам лейтенант воспринимал войну как дурную игру судьбы и математической вероятности. Где-то за километры отсюда кто-то дергает спуск, и разрыв снаряда убивает шальным осколком твоего товарища или тебя самого. Это — случайность, которую нельзя предусмотреть, от которой нельзя защититься, и вся война есть мириады таких вот случайностей, подчиняющихся законам статистики. Рок, фатум и математика оставляли человеку крошечную вероятность выживания за счет собственных усилий и возможностей, но большинство не пользовалось даже этой крошечной лазейкой. Они позволяли своим эмоциям взять верх над разумом, забивая мыслительный процесс гневом, ненавистью, страхом, отчаянием. И с роковой неизбежностью просматривали, прослушивали, упускали знаки судьбы — шум подлетающего снаряда, вражеские команды, щелканье затвора противника, блеск снайперского прицела.
Густ же относился к войне как к работе, тяжелой, необходимой, но не более. Прочие рефлексировали, лепетали что-то про игры политиков, несправедливость мира, гигантского молоха пожирающего миллионы жизней. И погибали, убитые в первую очередь своими страхами и комплексами, а затем уже противником.