— Я бы скорее умер чем сказал это тебе пару месяцев назад, — промолвил, наконец, он. — Но эти месяцы я провел в госпитале. Как и почему выжил — не знаю до сих пор. Там я увидел настоящий ад, не придуманный, а тот, что есть на самом деле. Преисподняя, Рудольф, это не смешные черти с котлами и вилами. Это когда бинты делаются из бумаги, а раненые по ночам дерутся из-за лекарств с черного рынка, потому что всех лечат одинаково — йодом. Ведь ничего другого нет, давно нет. Можно сказать, это была третья соломинка…
Шетцинг сорвал соломинку, прикусил ее, глядя в небо.
— И что теперь? — жестко спросил он, справившись с волнением, по крайней мере внешне. Теперь Рудольф был непроницаемо сдержан, только подрагивающие крылья носа выдавали бурю, терзавшую его душу.
— Я говорю тебе как летчик летчику, дружище, время рыцарства давно прошло. И время нашей славы прошло. Не лезь на рожон и сохрани себя для семьи, для матери…
— Не поминай ее, — резко оборвал его Шетцинг. — Ты много говорил, теперь скажу я.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Я бы тоже скорее умер, чем сказал это пару месяцев назад, но приходится. Приходится сказать, что Манфред Рихтгофен, мой друг — трус. Да, трус! — бросил оскорбление Шетцинг, видя, как искажается лицо Барона. — Я никому не скажу об этом, но я теперь знаю, и ты знаешь, что ты — трус! Но меня ты трусом не сделаешь, я помню, что такое долг, честь и храбрость солдата!
Резким движением Рихтгофен наклонился, почти перевалился через подлокотник каталки, железной хваткой зацепил Шетцинга за воротник и притянул к себе.
— Когда ты будешь падать в разбитом самолете, — сказал, почти прошипел он прямо в лицо ошеломленному Рудольфу. — Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость, и что такое смелость. Только тогда!
Он ослабил схватку и Шетцинг сбросил руку Барона.
— Может быть, такой день и наступит, — чеканя каждое слово сказал Рудольф. — Но я не превращусь в тебя, не стану таким же… Я не потеряю себя.
Он зашагал обратно, к своему самолету, не чувствуя под собой ног. Рудольф не оглядывался, высоко задрав подбородок он надеялся, что никто не видит навернувшихся на глаза слез. Шетцинг чувствовал себя так, словно кто-то вырезал ему частицу сердца.
— Посмотрим, — сказал ему в спину Рихтгофен, судорожно склонив голову, стискивая пальцами ободья колес. — Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь.
Дэвид Ллойд Джордж перевернул еще один лист в объемистой картонной папке, сплошь исчерканной пометками, штампами и грозными предупреждениями в стиле «совершенно секретно». Папка содержала краткую сводку основных положений по грядущей операции «UR», до начала которой оставалось немногим более двух суток. Около ста страниц сводок, схематичных карт, расчетов и графиков — квинтэссенция крупнейшей военной акции в истории.
Премьер знал ее едва ли не наизусть, но все равно снова и снова стремился вникнуть в мельчайшие нюансы, предвидеть исход титанического столкновения сильнейших держав мира. Общий баланс сил и задачи противников на весеннюю кампанию девятнадцатого года были понятны и очевидны. В плюс Антанте следовало записать общий численный перевес, промышленную и финансовую мощь, а так же техническое превосходство. Теперь, с вступлением в полную силу американского союзника, немцы и их немногочисленные сателлиты окончательно оказались в однозначном и бесспорном меньшинстве. Как говаривал фельдмаршал Хейг, за немцев играет их великолепная промышленность, сильнейшая на континенте, а за Антанту — всего лишь весь остальной мир. Это было не совсем точно по форме, но в целом справедливо по сути.
И все же…
Полное спокойствие и абсолютная уверенность в исходе войны, которые премьер Британии демонстрировал миру, давно превратились из политической маски в часть его самого, но все же наедине, без свидетелей, он мог дать волю сомнениям — сомнениям в превосходстве, сомнениям в победе.
Ведь это были немцы, будь они прокляты.
Иногда Ллойд Джорджу казалось, что все удары Антанты, сколь бы мощны и страшны они не были, приходятся в подушку, набитую невесомым пухом — подается, но не порвешь, как ни старайся. Остается только боль, как будто кулак налетел на гранитную глыбу. Немцы терпели поражения, отходили, но не сдавались. По слухам от нейтралов и сведениям разведки, германцы давно уже голодали, армия исчерпала последние резервы призывников, к станкам вставали женщины и инвалиды. Однако, фронт и не думал рушиться, рейхсвер отступал, но держался, снова и снова возводя перед армадами союзников сплошную стену, ощетинившуюся штыками и стволами.